— Какая, знаешь? — Его медленный взгляд вцепился во Влада. Заметил, да?
Еще едва придя в себя, а потому и не задумываясь, Влад кивнул в сторону бело-рыжей и тут же спохватился в растерянной попытке остановить неминуемую расправу:
— Погоди, Исмаил, погоди, — Влад одним махом выбросился наружу, — во сне всякое может померещиться…
Но тот, уже не слушал его, скрылся в соседней палатке и тут же вновь появился оттуда с охотничьим карабином в руках. На ходу горец в два резких движения вогнал заряд в гнездо ствола, направляясь к предполагаемой виновнице пропажи. В его приближении та сразу почувствовала смертельную угрозу, но даже не сделала попытки отпрянуть или хотя бы подняться, а только заскулила — тихонько и жалобно. И столько мольбы и ужаса сквозило в ее обомлевших глазах, что Влад не выдержал, снова бросился к чабану:
— Может, не эта вовсе, Исмаил, зачем же вот так, не думая?
Тот одним коротким вздергом локтя сбросил с себя первое же его прикосновение, шагнул мимо, подступился к собаке, подвел дуло к ее голове и спустил курок. Сразу следом за выстрелом тело вздрогнуло и конвульсивно вытянулось, из-под уха, прижатого к траве, проступило дымящееся, почти черное в догорающем свете дня пятно.
— Если человек украдет, пожалей его и накорми, человек — он поймет, — повернулся к Владу чабан, — если собака — убей, не исправишь…
В эту ночь Влад долго не мог уснуть. В гулкой темноте долины перед ним маячили полные ужаса и мольбы собачьи глаза, жизнь в которых оказалась в такой неожиданной зависимости от его небрежного кивка. Мог ли он теперь, после всего случившегося, поклясться, что не поспешил, не ошибся, не затмился случайной догадкой? Впервые на веку чувство вины в чьей-то, пусть даже только собачьей гибели отяготило ему совесть и заставило его задуматься над тем, какой тяжкий груз берет себе на душу человек, невольно греша против другой, порою и неразумеющей твари. Сколько раз потом, в иной среде и при иных обстоятельствах, в нем будет возникать соблазн довериться первому же порыву вражды или подозрения, но неизменно в таких случаях в памяти у него всплывет тот знойный день в горах, угасавший в обомлевших глазах сторожевого пса, всплывет, спасая его от гибельного наваждения.
Тем временем за брезентовым пологом палатки складывался, переплетаясь в два голоса, негромкий, но разборчивый разговор:
— Парнишку-то, — спрашивал Карпов, — опять другого взял?
— Скучно теперь в горах молодым ребятам, — сокрушенно вздыхал собеседник, — в город бегут, там кино, танцы-шманцы разные, магазины — рестораны, а в горах ничего такого нету, где тут веселиться, с кем языком чесать, с одними овцами только, еще с собаками, неинтересно им, они внизу выросли, не знают гор, не любят, скоро по-карачаевски говорить забудут. — Помолчал, повздыхал, продолжил: — Так думаю, этот не уйдет, сынок друга моего, мы с его отцом с одного аула, на фронте тоже вместе воевали, он из ссылки три раза бежал в Москву жаловаться, правды искать, на третий раз ему срок намотали, в лагере потом пропал, жалко его, нам тогда только пять лет оставалось, Указ вышел вернуть нас, без отца парень вырос, около меня, давно со мной просился, маленький был, теперь вырос — можно, пускай привыкает, хороший чабан получится.
— Опериться не успел пацан, — посочувствовал Карпов, — а уже за спиной судьба человеческая.
— Карачаевская судьба, Женя.
— Не только, Исмаил, не только.
— У нас особенная.
— Может быть, и так, Исмаил, может быть, и так…
Под эту их неспешную беседу Влад наконец и забылся душным, с обморочными провалами сном, а когда опомнился, увидел в проеме распахнутой палатки смеющегося Карпова на фоне осиянного солнцем горного утра:
— Подъем! — весело похахатывал тот, выманивая его наружу. — Петушок пропел давно!..
Провожая гостей, чабан добродушно напутствовал их:
— Заблудитесь, поворачивайте обратно, еще барана зарежем, дорога одна, баранов — много.
При этом Влад отметил про себя, что подпасок так и не показался, чтобы проститься.
Сташевский — убийца проживавшего в эмиграции западноукраинского вождя Степана Бандеры — в ответ на вопрос, когда, в какой момент в нем произошел перелом, толкнувший его стать невозвращенцем, рассказывал:
— Однажды приехал инструктор из Москвы обучать меня пользоваться новым химическим пистолетом. Мы поехали в лес под Мюнхеном. Мои провожатые прихватили с собой собаку, чтобы поставить на ней первый опыт предстоящего убийства. Едва инструктор стал привязывать собаку к дереву, она всем своим звериным инстинктом почувствовала, что ей приходит конец. И в эту минуту я увидел ее глаза, мне трудно передать словами, что отражалось в них, но с того момента мне стало ясно, что отныне у меня больше не поднимется рука на человека, кем бы он ни был…
Вы, наверное, знаете, с чего в горах начинаются каменные обвалы? С камешка, господа, с крохотного камешка!
К вечеру следующего дня Влад стал собираться в обратный путь. Его властно потянуло туда, вниз, на пыльную равнину, в асфальтовый чад городского бедлама, в сутолоку и суету московских сборищ и посиделок. Вещь близилась к концу, и, чтобы завершить ее, ему требовался еще один лишь толчок чьей-то поддержки, чьего-то одобрения, чьих-то сочувственных напутствий или хотя бы дельных советов. Но в то же время, по его мнению, следовало попытаться обезопасить себя от предупредительной петли возможного противодействия Галины Борисовны, а в том, что такое противодействие ему придется выдержать, он не сомневался.
Все походное имущество Влада вместе с рукописью и машинкой разместилось в одном чемодане. Затем он принялся наводить в доме порядок, для чего ему пришлось только сполоснуть посуду и вымести наружу сор. Этим и закончились его недолгие сборы. Еще одна, хотя и краткая часть его жизни, становилась прошлым, отложив в нем память о новых судьбах и запечатленных местах. Отныне, куда бы ни занесла его нелегкая, Загедан будет тянуться за ним по пятам, как очередной знак, веха, отметина предназначенного ему пути.
Но предстояло еще последнее прощание. Выйдя из дому, Влад двинулся навстречу редким огонькам, маячившим перед ним в полутьме. В наступающих сумерках поселок выглядел еще более заброшенным, чем обычно. Лес вокруг взмывал в густеющее небо, нависая над утлым жильем наподобие черной короны, осыпанной звездным крошевом. Прерывистое поплескивание реки внизу было единственным, что разряжало сдавленную тишину вокруг. Даже не верилось, что где-то за этим взмывающим в небо лесом мог существовать, разламываясь в огнях и дорогах, крике и гуле, в слезах и крови, другой мир, где жизнь корчилась от терзающих ее темных страстей и мучительных противоречий. (Через годы, в эмиграции, в нем сложится о том времени: „Мы жили все в одном Содоме, где были ложь и кровь в чести, и страшно было в нашем доме не слово — звук произнести”.)
Знакомая тропа, огибая поселок, вывела Влада к замшелой времянке лесничего, откуда привычно веяло сивушным перегоном. В распахнутой настежь двери, словно в прямоугольнике фламандской работы, он вновь обнаружил все ту же классическую мизансцену: в желтом свете керосиновой лампы четверо вокруг раскаленной плиты в тех же, что и в первый день его приезда, позах, тот же чугун со змеевиком, та же скамья, та же на ней стеклянная банка из-под консервов.
Влад так и не решился разрушить своим появлением гармонию этого взыскующего ожидания и, проходя мимо, прощально благословил их нерасторжимое единство перед лицом витавшего над ними хмельного забвения. Бездельник, кто с нами не пьет!
Во дворе у Карповых за столом под навесом выделялись во тьме две фигуры, и, едва он потянул на себя калитку, одна из них поднялась во весь рост, тут же выявившись в лунном освещении:
— Алексеич, ты, что ли? Подгребай на подмогу, а то тут тестек мой заклевал меня напрочь, вдвоем, глядишь, как-нибудь отобьемся.
— Видал я таких умников, — хмелеющим голосом откликнулся из темноты старик, — у меня такие умники мочу за собой пили, дерьмом закусывали, все на свой лад перекроить хотите, не вы первые, не вы последние, мы вам такую смазь заделаем — век помнить будете, ишь ты какие вожди выискались, кишка тонка!
У Влада не было ни времени, ни охоты включаться в их застольную перебранку. Включиться в нее сейчас, хотя бы шутя, обещало долгую полуночную пьянку, а этого перед дорогой он позволить себе не мог, поэтому на полпути остановился, и лишь отсюда, с безопасного расстояния, откликнулся:
— Я попрощаться, Женя, утром двинусь вниз, пора, засиделся, дома дел по горло, на хлеб надо зарабатывать, а то в долги лезть придется.
Человеческая тень, протянувшаяся к нему от навеса, в нерешительности поколыхавшись, поплыла на сближение с ним:
— Собрался, значит, Алексеич, — карповский голос нетвердо вибрировал, — надоело с нами из пустого в порожнее переливать? — И, уже поравнявшись с Владом, вполоборота бросил туда, в темь у себя за спиной: — Погоди, тестек, сейчас вернусь — доругаемся, дай с человеком поговорить.
Вдвоем они выбрались за ограды, а вслед им неслась хмельная ругань загулявшего старика:
— Чего уж там, гуляй, зятек, куда нам в лаптях до вас, в калошах, вы — люди, мы — навоз, об нас только ноги вытирать вашему брату, правда, малость погодить придется, время ваше не пришло, а покуда придет, мы вас в бараний рог скрутим, вы у нас еще запоете лазаря, да поздно будет!..
По пути Карпов утихающе трезвел, опоминался, приходил в себя, проникаясь прощальной ясностью Влада:
— Вот так и живу, Алексеич, от выпивки до выпивки, день да ночь — сутки прочь; где уж тут нетленку сочинять, дожить бы, детей на ноги поднять, не спиться раньше времени, а так иной раз тянет залиться до беспамятства, чтоб уж и не просыхать больше, такая тоска берет. — Скрипнул зубами, придержал шаг. — Часто себя спрашиваю, зачем родился, зачем жил, зачем бумагу мараю? Жизнь под откос пошла, а позади одна суета, пустая говорильня, халтура бессовестная, перечитывать тошно! — Дойдя с ним до его дома, дальше не пошел, повернул обратно. — Вставай пораньше, машины тут чуть свет выходят, пропустишь — полдня пропадет. —