Прощание из ниоткуда. Книга 2. Чаша ярости — страница 37 из 59

И уже из темноты: — Попрощаемся завтра, я выйду — провожу…

Во сне он бежал, и за ним, как обычно, гнались. Этот бесконечный сон-погоня преследовал его, сколько он себя помнил, всю жизнь. Ему, видно, выпало родиться под звездой, обрекающей человека на вечное бегство и столь же вечную погоню. „Почему именно Я? — истошно взывал он к кому-то на бегу, — и почему именно за мной?” И неизменно слышал чей-то усталый голос: „Так надо, мой мальчик, так надо и другого тебе не дано…”

Спускаясь ранним утром к дороге, Влад еще издалека выделил в рассветной мгле ожидающего его внизу Карпова. Тот стоял спиной к собственной калитке, зорко прослеживая его путь из-под надвинутой на самые глаза соломенной шляпы: как бы еще издалека прощался с ним и мысленно запоминал.

— Выспался? — Отделившись от калитки, потянулся к нему через дорогу Карпов. — Подгребай, ставь чемодан, голосовать будем. Погоди-ка, — вдруг вслушался он в волглую тишину, — кого это нелегкая в такую рань снизу несет?

Одышливый звук мотора возник в глубине узкой горловины скользящего вниз ущелья и, все нарастая, растекся над сонным поселком, а вскоре из-за ближайшего поворота выявился новенький, с иголочки „рафик”, затормозивший около них с нетерпеливым пофыркиванием.

— Ребята, далеко до Преградной? — Лихо выскочил к ним из кабины встрепанный, с подвернутыми до колен штанинами и в тапочках на босу ногу молодой водитель. — С ночи еду, никак не доеду.

— Проснись, парень, — смеясь, остудил того Карпов, — Преградная внизу, а ты вверх газуешь, через три километра дорога совсем кончится, в хребет упрешься. Заворачивай-ка, дорогой, оглобли, кстати, вот и человека с собой прихватишь, ему тоже до Преградной.

Чертыхаясь, шофер бросился к машине:

— Забрасывай чемодан в кузов и садись, — с досадой кивнул он Владу уже из кабины. — Довезу.

Скорее для порядка, чем в душевном порыве приятели обнялись на прощание, заранее предугадывая, что эта встреча между ними последняя, после чего Карпов взялся за чемодан:

— Садись, это я сам заброшу, невелика тяжесть. — И легонько, как бы окончательно отделяя Влада от себя, подтолкнул его. — Иди, иди, не поминай лихом…

В головокружительном вираже крутого поворота перед Владом в последний раз мелькнуло лицо Карпова, чтобы через мгновение сделаться для него лишь одним из тех многих и многих, с кем сводила его изменчивая судьба и кто, каждый по-своему, с годами откладывал в нем, что потом, на чужбине, он станет называть одним летучим и яростным словом — Россия…

Сколько их, этих бесчисленных карповых, одаренных свыше совестью, умом и талантом, встречалось ему на его коротком, но тяжком веку в медвежьих углах российского захолустья, полузадушенных казенной паутиной системы, искусно управлявшей их простотой и безвольностью! Годы и годы бились и бьются они головой в глухую стену каждодневного быта в тщетной надежде пробиться когда-нибудь к покою и свету. И вздохнуть. И оглянуться. И выговорить наконец то самое заветное слово, какое мучительно вызревало в них, не давая им ни сна ни покоя. Но жизнь иссякала, а стена день ото дня и год от года становилась непробиваемее и глуше. Надежды юношей питают…

Шофер угрюмо смотрел в одну точку перед собой, вполголоса матерился сквозь зубы, играл желваками ожесточенного лица, постепенно заполняя кабину муторным запахом злого похмелья:

— Надо же… твою мать… Сквозь землю, что ли, она провалилась, эта Преградная!.. твою мать!

Дорога в извивах падала вниз, в хвойную темь ущелья, взмывала на перевалах к самому небу, цеплялась за скалистые выступы, где, казалось, не только транспорту — человеку зацепиться не за что, слегка выравнивалась лишь на куцых пятачках, где встречные машины имели возможность разминуться.

На одном из таких пятачков водитель резко затормозил, поравнявшись с крытой брезентом поверх кузова полуторкой.

— Я мигом, — обернулся к Владу шофер, — это вроде наши из потребсоюза, водяру в лесхоз таранят, похмелюсь и двинем дальше.

Рывком выбросившись наружу, тот вприпрыжку кинулся к томившимся у грузовика путникам, с налета наладив с ними полное взаимопонимание, тут же подвигнувшее одного из них залезть в кузов, вытащить из-под брезента блеснувшую в первых лучах солнца бутылку и с готовностью подать ее жаждущему просителю. Парень чуть не на лету выхватил у доброхота драгоценный сосуд, одним ударом ладони в донышко выбил пробку и, высоко запрокинув голову, жадными губами впился в бутылочное горлышко, отчего живительная, желтого цвета влага принялась ввинчиваться в него, словно смерчь во всепоглощающую воронку.

Все произошло с такой кинематографической быстротой, что Влад успел опомниться лишь после того, как парень уже устраивался рядом с ним, за рулем, благостный и повеселевший:

— Теперь, бля… все, бля… Я эту Преградную и в нос, и в рот, и в очко выдеру, бля… На третьей скорости поедем, без балды, бля!

С мгновенно упавшим сердцем Влад догадался, что остаток пути будет для них головокружительной болтанкой между жизнью и смертью, отступать было поздно и высаживаться некуда.

И действительно, такой гонки и по такой дороге ему не приходилось испытать ни до, ни после. Машина то нависала ведущим колесом над бездной, то врезалась задним в отвесную скалу, вставая от удара чуть ли не на дыбы, то крошила сухой придорожный кустарник с риском окончательно запутаться в хитросплетениях отвесных зарослей. Временами утреннее небо распахивалось перед ними во все ветровое стекло, и тогда чудилось, что, рафик” вдруг обрел крылья и готов взлететь. Редкие острова попадавшихся им на пути аулов были единственными оазисами коротких передышек в этом их почти штопорном снижении. Ты лети с дороги, птица!

— Писатель, говоришь, бля? — радостно неистовствуя, безумными глазами косил шофер в сторону пассажира. — Знаю я одного, бля. Шолохов-Гнеушев, слыхал? „Марухскую целину” написал, про партизан здешних, железная книжка, я три раза читал! Вам, говорят, башли мешками платят, хоть заместо обоев клей, вот житуха, мать-перемать, сам бы писал — некогда, пока выпьешь, пока похмелишься, где тут время взять, не напасешься, бля…

Но по мере спуска хмель в нем выветривался, он снова темнел, затихал, ожесточался, и, когда наконец перед ними открылся зеленый раструб предгорной равнины, последний проблеск сознания оставил его, у него хватило силы только на то, чтобы перед самым шлагбаумом заповедника машинально выключить зажигание, после чего парень безвольно уткнулся лицом в баранку и сладостно захрапел.

Влад решил больше не искушать судьбу и, отыскав в центре станицы автостанцию, добрался до Черкесска рейсовым автобусом, откуда на другой день выехал в Москву.

9

Эмиграция теперь представляется ему наподобие той сумасшедшей гонки из Загедана в Преградную, только затянувшейся на годы, которым не видно конца. Здесь, как и там, оказавшись рядом со случайным попутчиком, тебе поздно сожалеть и некуда высаживаться: хочешь — не хочешь, ты должен его терпеть и с ним уживаться в обморочной болтанке изгнания, ежедневно, ежечасно, ежеминутно балансируя между жизнью и смертью, как скованные одной цепью беглецы.

10

В свое время, по врожденному своему любопытству, изучая литературные свидетельства о сыскных мистериях дореволюционной охранки, Влад вычитал у одного автора, что в работе с подопечными профессионалы сыска всегда придерживались двух основных правил, первое из которых гласило: „Если хочешь сломить свою жертву, ты должен любыми способами доказать ей бессмысленность и тщету ее деятельности”, а второе последовательно вторило первому: „Тебе непременно надо выглядеть в глазах окружающих глупее, чем ты есть на самом деле”. В соответствии с этими, унаследованными затем Галиной Борисовной, правилами Влад и выработал тактику и стратегию своего поведения в возникающей вокруг него ситуации, чтобы обратить против врага его же оружие, решив позволить убедить себя в первом и обезопаситься удобной мимикрией второго.

Закончив рукопись и перепечатав ее в пяти экземплярах, Влад отнес первые три обязательных в издательство, с которым у него был подписан предварительный договор, а оставшиеся развез двум знакомым критикам-славянофилам, умело сочетающим свой исконно-посконный патриотизм с консультативной деятельностью в карательно-воспитательных органах, после чего прочно засел дома в ожидании ответа, как соловей лета.

Ждать пришлось недолго. Не прошло и недели, как у него в квартире на Бескудниковском, куда он незадолго до того переехал, призывно зазвенел телефон:

— Привет, привет, Самсонов, — зазмеился в трубке язвительный тенорок критика, получившего рукопись в последнюю очередь, — прочитал я твой кирпичик, прочитал.

— И что скажешь?

— Ну, это не телефонный разговор, Самсонов, — продолжал скользить тот, — заезжай, поговорим.

— Может, мне лучше бросить изводить бумагу? — слегка шевельнул Влад заброшенной приманкой. — Чего время попусту тратить?

— Ну, бросать не обязательно, захлебнулся в трубке завязавшийся было смешок, — но подумать о будущем стоит. В общем, приезжай, обсудим.

— Когда?

— Хоть сейчас…

За этим критиком-многостаночником давно ходила по Москве довольно кривая молва. Выпускник университетского филфака, тот после защиты диплома, не искушая судьбу излишней амбициозностью, вовремя и надежно устроился зятем в семью влиятельного литературного громилы, загнавшего в гроб или в перманентный инфаркт добрую дюжину советских классиков и втрое больше имен рангом поскромнее. С помощью тестя начинающий эстет с кастетом осел в Институте мировой литературы, где вскоре сделал карьеру, пробавляясь статейками на тему очищения отечественной словесности от посторонних примесей. Печатные его выступления (как, впрочем, и устные) были длинны, глупы, претенциозны, но тем не менее пользовались спросом в некоторых кругах, близких к властям предержащим. Подчеркнуто неряшливое жилье критика в одном из кривых переулков вокруг Гоголевского бульвара служило местом выпивок и посиделок для публики, тоскующей о русских лаптях и еврейских погромах, так что здесь Владовой рукописи гарантировалось захоронение по первому разряду…