Прощание из ниоткуда. Книга 2. Чаша ярости — страница 43 из 59

— И, уже пересекая заснеженный двор, поделился с гостем: — Я, знаете ли, Владислав Алексеич, добился у начальства проповеди говорить, сегодня как раз первая, сделайте одолжение старику, послушайте, мне очень интересно, что вы на это скажете…

То, что в конце службы Влад услышал, не отличалось особенной новизной сказанного или большим красноречием, слова у отца Димитрия складывались трудно и неповоротливо, но, одухотворенные искренностью и страстным желанием быть понятыми своими слушателями, слова эти вызывали в них, вопреки разнице в их душевных уровнях и внутренней разноголосице, одинаково благодарный отзвук:

— Да, у всех нас Бог один, но верим мы в Него по-разному. Потому что мы грешные и заблудились. Когда заблудятся люди, они по-разному ищут выход. Но выход только один — к Богу. Раз ищут Бога — значит, хорошо. Плохо, когда не ищут. В каждом таком искании есть своя правда. И счастлив тот человек, который найдет самый верный выход, самую верную веру. Это большое счастье. На инаковерующих нельзя смотреть свысока. Тот, кто кичится своей верой, тот неверующий. Настоящий верующий с уважением и любовью относится к другим. Безбожники часто верующим ставят в упрек: если, мол, у вас много вер, то, значит, и Бога нет. Потому что, мол, Бога каждый понимает по-своему. Но эти люди не учитывают, что, когда ищут, всегда идут разными путями. Выходят же на верный путь, когда почувствуют приближение того, чего ищут. Если мы почувствуем как следует Бога, то будем исповедовать ту веру, которая верна. Нам выпало счастье исповедовать Православную веру. Нужно радоваться этому и дорожить своей верой. Кто не дорожит своей верой, тот вообще не тверд в вере в Бога. Православной верой надо дорожить, она самая правильная для нас. Других будет судить Бог, мы о себе будем думать. Когда среди нас не будет греха и заблуждения, у нас будет одна вера. А пока это есть, будут и разные веры. Всякая вера указывает на то, что мы ищем выход, ищем Бога — Источник жизни. Только неверие не ищет выхода, потому что оно одно. Но не искать выхода — это, значит, погибать. Безбожник не понимает, что грех — самое главное несчастье, и гибнет в этом грехе. Выход ищет не в освобождении от греха, а в освобождении от второстепенных причин: бедности и т. д. Но, освободясь от бедности, человек не становится счастливым. И мы видим сейчас, что самые обеспеченные люди становятся хулиганами, развратниками, пьяницами. А какое это счастье? Это гибель. Только Бог дает счастье.

Подойдя к кресту, Влад услышал над собой его удовлетворенный шепот:

— Я ведь все про ваше нынешнее положение знаю, Владислав, — он впервые за их знакомство назвал Влада по имени, без отчества, — трудно вам теперь будет, приходите сюда почаще, церковь облегчает.

На этом они тогда и расстались…

Теперь, после того что случилось и о чем стало широко известно, ему легче было бы изобразить дело так, будто он, Влад, уже тогда предчувствовал или предполагал, чем кончится попытка этого незаурядного, в общемто, человека поднять и понести крест, который заранее был ему не по росту и не по плечу. Слишком многое в отце Димитрии и вправду располагало к этому: слабость обставляться людьми не по их удельному весу, а по степени их известности, где Солоухин мирно соседствовал у него с Синявским, а братаны Медведевы с Сахаровым; жажда непременно публиковать все выходящее из-под руки, будь то проповедь, жалкая проза или, того хуже, умопомрачительно бесталанные вирши, а в последнее время и претензия судить и рядить о вещах, недоступных ему уже в силу его удручающей малограмотности, — но все же сейчас, оглядываясь назад, Влад не взял бы на себя греха бросить в него камень или отказаться от благодатной Вести, каковой через него сподобился. Молись, отец Димитрий, и только Бог тебе судья!

17

Принимая его у себя на знаменитой ферме в Валлей-Коттедже, покойная Александра Толстая рассказывала ему:

— Знаете, был у меня попугай, замечательно умная птица, проказник был несусветный, помню, как-то однажды осенью, когда тоска у нас тут анафемская, попка мой скакал, скакал по дому, потом сел на подоконник, поглядел в окно да как прокаркает:

— Стрррашно!

Действительно, как оглянешься порою вокруг: страшно.

18

Ситуация, в которой Влад теперь оказался, сама по себе, медленно, но неотвратимо, словно полое тело на поверхность воды, выталкивала его из привычной, естественно сложившейся за многие годы среды в разреженное пространство отъединенности и одиночества. Одна за другой рвались еще вчера казавшиеся неразрывными связи, сужался круг знакомств и привычных маршрутов, все реже звонил телефон, все скупее становилась почта, все тоскливее тянулось время в ожидании желанных гостей или дружеского разговора; окружающее, как это представляется порой в простудном жару, раздвигалось вокруг него, оставляя ему куцую пядь его однокомнатной клетки, откуда все виделось расплывчато и смутно, с бередящей душу недосягаемостью. Еще толком не ведая (хотя и догадываясь!), что ждет его впереди, он уже жил, дышал, проникался першащим в горле воздухом прощания и прощения.

В предчувствии неминуемого душили Влада назойливые воспоминания. Он снова и снова, множество раз мысленно переживал прожитое в тщетной попытке увековечить в себе призраки и фантомы давно канувших в небытие лет, но, едва всплыв в сознании, они тут же рассыпались, таяли, исчезали, чтобы уступить место новым видениям, мгновенно возникавшим из их незримого праха.

Причем жизнь его в этих воспоминаниях как бы распадалась на две равные, но не имевшие друг к другу никакого отношения части, первая из которых вязкой силой своей подлинности властно преодолевала в нем праздную суетность и тщету второй.

Вынужденный обстоятельствами к уединению, он целыми днями бесцельно кружил по квартире, стараясь осмыслить, собрать воедино обе эти части, с тем чтобы подвести хоть какой-то итог пройденному пути. Но о чем бы ни думалось ему в эти дни, мысль его, поплутав лабиринтами повторов и ассоциаций, неизменно, по никому не ведомым законам, возвращалась к истоку выбранной им судьбы: к детству в Сокольниках и кровно связанному с этим пепелищу по имени Узловая. Узловая станция. Узел судеб. Узелок на долгую память.

В один из таких дней Влад, терзаясь изводившими его химерами, наконец не выдержал этого единоборства с памятью, не устоял перед искушением еще раз (может быть, в последний!), хотя бы мельком, хотя бы походя соприкоснуться с хрупкой явью ускользавшего от него прошлого, наскоро собрался и к вечеру уже покачивался на попутном поезде в узловском направлении.

И все было, как тогда, в детстве, в той давней поездке с отцом: пригашенный свет в проходе вагона, морозные кружева на оконном стекле, тихие разговоры и сонное бормотанье вокруг. Только напротив вместо отца сидел угреватый, с мутными от тяжелого похмелья глазами ефрейтор, чуть слышно, но остервенело матерясь в пространство перед собой.

Снисходя к его муке, Влад заглянул в купе к проводнику, откуда после недолгих переговоров вернулся на место с бутылкой красного, двумя стаканами и плавленым сырком на закуску.

— Глотни, старшой, — Влад разлил по стаканам, подвинул соседу сырок, полегчает.

Тот было недоуменно воззрился на Влада, но руки его помимо воли уже тянулись к желанной влаге, обхватывая стакан с двух сторон, словно драгоценную чашу.

— Спасибо, браток, век не забуду. — Вино, еще не успев осесть в нем, уже возвращало ему душевное равновесие. — Считай, неделю гудел, на свадьбе в Москве женихался, до синих чертей допились. — Парня несло обманчивое оживление. — Познакомился, понимаешь, с одной заочницей по переписке, ну, понимаешь, слово за слово, хером по столу, она мне фотку прислала, гляжу, ничего, раз-другой на балду напялить годится, с год валандались, пока до дела дошло, одних конвертов, считай, на червонец извел, всякие там трали-вали чувихе расписывал, поломалась-поломалась для вида, потом клюнула, сговорились сочетаться законным браком. Накатал я рапорт и к командиру: так, мол, и так, прошу увольнительную по причине укрепления семьи и прочее. Подгребаю в столицу нашей родины, объявляюсь чин чином, по всей форме, гляжу, квартирка хоть и в блочном доме, но в порядке: сервант, диван-кровать, телевизор, чувиха только с матерью вдвоем живет, мать тоже бабцо что надо, нестарая еще совсем, в теле и с перманентом, в торговле работает, короче, полный ажур, живи — не хочу! — Ефрейтор залпом опрокинул в себя вторую порцию, мгновенно охмелел и сделался еще словоохотливее: — Свадьбу справляли, на столе, считай, только птичьего молока не стояло, водяры хоть залейся, коньяк и тот тонкими стаканами глушили, про вино и говорить нечего, гостей полный дом, как на ярмарке, и все чокаться лезут, ну и, сам понимаешь, я по их милости ни днем, ни ночью не просыхал, до того допился, что, веришь, невесту забыл как зовут, а напоследок совсем тухло вышло, утром нынче с тещей проснулся, пошел отлить, а на кухне моя заочница с тремя амбалами вповалку, в чем мать родила. Такая жизнь, братишка, недаром говорят: не повезет, так на родной сестре трепака схватишь…

Постепенно затихая, парень еще долго сокрушался, жаловался на судьбу, клял себя на чем свет стоит, пока хмель окончательно не сморил его, после чего он уткнулся стриженой головой в столик перед собой и тут же захрапел со свистом и клекотом.

Глядя на соседа, Влад тоже зыбко забылся, а когда пришел в себя, над ним склонялось помятое лицо проводника, который легонько тряс его за плечо:

— Гражданин, к Узловой-второй подходим, стоянка одна минута всего, не проспать бы вам, собирайтесь!..

Студеная ночь встретила Влада кромешной тьмой и слабой поземкой. Пробираясь через станционные пути к редким огонькам впереди, он вновь ощутил себя мальчиком военного времени, когда эта станция сделалась для него вторым домом, кормилицей и убежищем от невзгод. Сквозь годы и расстояния его несло сейчас туда, в оставленную им здесь раннюю юность, чтобы попытаться собрать ее по крупицам себе на память и, может быть, оставить себя в ней.