— Держи, племянничек: место у окна, — подмигнула она ему, протягивая билет, — нынче без блата никуда. — Презрительный кивок в сторону очереди у кассы. — Что я им, нанятая, что ли, с ними вместе топтаться. — И, вдруг взглянув на него пристально, неожиданно осеклась и затихла: — А ведь мы не увидимся больше, Владька?
И столько вещей догадливости, столько обморочного удивления прозвучало в этот момент в ее голосе, что он не нашел в себе мужества слукавить или чем-то отговориться, согласился покорно:
— Не увидимся, тетя Клаша.
Только тут ее прорвало. Она беззвучно затряслась, заколыхалась всем своим костистым и рослым телом, припала к его голове, после чего шепотно запричитала у него над ухом:
— Пропадешь ты, Владька, пропадешь, чует мое сердце, я ведь сразу углядела, лицо у тебя нехорошее, будто не жилец уже, а я ведь какая-никакая, а родня тебе, хоть и седьмая вода на киселе, ты мне все равно как родной, из сердца всего не выкинешь, одна беда породнила, одна тоска нянчила. — И на перроне, уже перед ступеньками вагона, тетка все еще цеплялась за него, словно с его отъездом она страшилась потерять что-то куда более решающее, чем ее победительная уверенность в себе. — Прощай, Владик, может, вспомнишь часом тетку свою непутевую…
Затем она на мгновение появилась в окне вагона — жалкая, плачущая, со сбитым набок платком, чтобы тут же исчезнуть за срезом оконной рамы, оставляя Влада наедине с самим собой и неведомым ему завтрашним днем.
Прошлое протекло у него, как вода сквозь пальцы, и рука повисла в пространстве в ожидании будущего, на пути из ниоткуда в никуда.
Так началась его новая книга. Она возникала и обрастала плотью параллельно тому отрезку быстротекущего времени, который отделял теперь Влада от чужбины. Ему казалось, что, доверясь бумаге, он освободится наконец от той изнуряющей ноши, какая отягощала его всю жизнь, лишая его спокойного сна и душевного равновесия: доставшаяся ему по наследству от отца обидчиво цепкая память была искусителем и истязателем Влада, обрекая его во власть мстительных химер и соблазняющих фантомов. Но прошлое, вроде бы выброшенное из себя в обманчивое никуда рукописи, наподобие бумеранга возвращалось к нему с дразнящей новыми подробностями назойливостью. Поэтому и начатой им книге не видно было конца — она, как и его судьба, могла и оборваться через мгновение, и затянуться до бесконечности.
Ему оставалось подчиниться ее собственным законам и предопределенной заранее неизбежности.
Мне голос был.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
И вот наконец его последний выдох: „Израиль, Израиль!” Он еще жил, существовал, действовал в окружении привычных вещей, мест, обстоятельств и соприкасался с окружавшими его людьми, но душа в нем уже не соучаствовала в повседневном круговороте, мысленно перемещаясь в другую свою ипостась и в иные предназначенные ей отныне пределы.
С каждым днем все притягательнее сладкая пропасть чужбины манила его, настойчиво напоминая о себе то телефонным звонком сестры из Хайфы, то письмом с иноземными марками на конверте, то радиоволной издалека с его именем на случайном всплеске, а то робким визитом заезжего гостя, по самую макушку нагруженного печатными и устными приветами от знакомых и незнакомых доброхотов из-за рубежа. Даже сны ему теперь снились вязкие и прерывистые, какие снятся обычно только в дороге и от каких он то и дело просыпался в дрожи и холодном поту. Судьба высвобождала его из тесного кокона минувшей жизни, обещая впереди лишь тревожный холод и смутную неизвестность.
Страна вокруг него дышала в ту пору хмельным воздухом своего Третьего Великого Исхода. Рушилась, казалось бы, нерушимая структура человеческих взаимосвязей, распадались кланы и семьи, выветривалось тепло гнезд, строившихся несколькими поколениями. Но при всей кажущейся новизне и неповторимости этот третий поток беглецов, помимо воли его участников, был естественным продолжением первого и второго или, вернее, Общего Процесса, подчиненного собственным законам, по которым русский престолонаследник становился владельцем скромного гаража и заурядным автогонщиком, бывший советский заключенный из Литвы — главой правительства Земли Обетованной, а тульская крестьянка из Узловой — полноправной израильской гражданкой. Российская одиссея растекалась по земле предвестницей новой социальной цивилизации, не имеющей никаких корней во всей предыдущей истории.
Уже в эмиграции, в американской поездке, по странному стечению обстоятельств Влад оказался однажды за одним столом с дочерью Сталина и потомком Николая Второго, как бы заключив собою трагическое триединство отеческого изгнания: на другом конце земли судьбы свела и посадила рядом детей тех, кто осуществлял Революцию, против кого она совершалась и ради кого ее делали. Так история замкнула свой очередной магический круг.
Влад еще ходил в этот дом, еще продолжал тянуть эту светскую волынку с ее перманентной пьянкой, необязательными, обо всем и ни о чем, разговорами и выяснениями отношений. Но все это выглядело для него, как в стереокино, где окружающее только притворяется реальностью, а на самом деле не имеет с нею никакого соприкосновения. К тому же в последнее время Влад чувствовал себя здесь словно под стеклянным колпаком: куда бы он тут ни уединился, где бы ни сел и с бы ни разговаривал, всюду его сопровождало чье-то неотступное и пристальное внимание. Вначале это сильно угнетало, вызывая в нем удушливое чувство бессильного протеста, но с течением дней он пообвык в сложившейся вокруг него ситуации, постепенно приучившей его к самоконтролю и осторожности.
Помнится, как-то в конце жаркого августа он мимоходом завернул туда, столкнувшись у самого входа со своим давним игарским приятелем. В повседневной суете их пути пересекались довольно часто, порою они обменивались словцом-другим, даже изредка выпивали на ходу, но поговорить, как бывало, по душам, с глазу на глаз, все никак не удавалось, и друзья расходились в уверенности, что впереди у них еще много времени для такой встречи и такого разговора.
— Привет, малыш, — сразу же загорелся тот, — на ловца, сказано, и зверь бежит, а то, смотрю, ни одной собаки в этой лавочке, даже по матушке послать некого. Пошли, малыш, рванем по маленькой, давно нам с тобой надо было бы посидеть без свидетелей, много всякого накопилось.
Первую они выпили молча у стойки, затем заняли столик в пустынном углу веранды, и только тут Влад решился спросить:
— Ты, Юра, наверное, уже знаешь, что меня берут за горло?
— Что ж, малыш, как выражаются французы, ты сам этого хотел, Жорж Данден! — Тот добродушно взбычил-ся в сторону собеседника кудлатой, неседеющей головой. — Моя совесть перед тобой чиста, я тебя предупреждал, если помнишь, еще в самом начале: не лезь в эту соблазнительную ловушку, не снесешь головы или окажешься в клетке, может быть, даже золотой. Ты не послушал меня, да я и не надеялся, что послушаешь, уж больно много дотошной ярости в тебе тогда кипело, теперь пришел твой час расплачиваться за многое, как говорится, знание, и печали тебе предстоят немалые, трудно еще сказать, что будет, голь наша бюрократическая на выдумки хитра, но готовиться тебе надо ко всему, даже к самому худшему. — И тут же, как бы перечеркивая сказанное, решительно тряхнул аспидной копной: — Хотя, по правде говоря, завидую! Двадцать лет тому, у черта на куличках я поучал тебя уму-разуму, наставлял на путь истинный, а теперь мне, старому дураку, в пору самому поучиться. Я-то ведь уже и тогда всему цену знал, а до сих пор все не отелюсь, все тяну резину, все самого себя перехитрить хочу. Ты же начал с дерьмовых стишков, какими, прости, и подтираться тошно было, а сумел-таки труху эту переварить и выплюнуть из себя, плохо ли, хорошо ли, это потомкам определять, но дошел до сути, написал свое заветное и напечатать не побоялся. Спасибо за урок, малыш, пора мне выплывать из-под воды, пора положить камушек на их гробницу, отдать им должок свой давний, чтобы помнили, по каким счетам ихней братии рано или поздно платить придется. Выскажусь, выложу до конца, а тогда и помирать не страшно, будет с чем к Господу-Богу на глаза показаться. — Ожесточенный взгляд его, мгновенно оттаяв, вдруг устремился куда-то за спину Влада. — Ба, кого я вижу! — И уже гостеприимно привстав. — Саша, приземляйся с нами, составь компанию, мы здесь как раз за жизнь обсуждаем…
С человеком, который сразу вслед за этим объявился у их стола, Влад был и знаком и незнаком. Знаком постольку, поскольку неисповедимые пути разных, порою даже как будто бы взаимоисключающих судеб, по странному и случайному, на первый взгляд, но заранее предопределенному стечению обстоятельств, в продолжение многих лет неоднократно пересекаются, чтобы однажды, в пиковый час жизни, сойтись окончательно, завязав мистический узел новых путей и других судеб.
Но в то же время, когда собеседник представил их друг другу, Влад впервые соединил в своем сознании знакомый облик с еще более знакомым, но не сливавшимся до сих пор с этим обликом в одно целое именем.
— Ну еще бы, конечно, слышал, — пытливо вглядываясь в него, тот обрадованно затряс ему руку, — очень рад познакомиться. — Он присел на краешек стула, беспокойно огляделся вокруг и снова отнесся к ним с веселым вызовом: — Меня, кажется, сегодня того… Исключают.
И хотя после шабаша вокруг „дела Солженицына” писательская надзорслужба вошла во вкус, и от нее можно было ожидать самого худшего, новость эта прозвучала неожиданно.
— Брось, Саша, — недоверчиво отозвался Владов приятель, — с чего это ты взял? Мало ли за каким лешим могут наверх вызвать, может, так, для острастки или кто-нибудь опять настучал насчет твоих надомных концертов, вот и всполошились, надо же им галочку у себя в отчетах поставить, так сказать, отреагировать, что тебе, в первый раз, что ли, отплюешься, держи, старик, хвост пистолетом.
Тот коротко и печально усмехнулся, положил руку на плечо собеседника, грузно встал: