Прощание из ниоткуда. Книга 2. Чаша ярости — страница 47 из 59

Старая Преображенка едва угадывалась за бетонными свечками многоэтажных застроек, Сокольники день ото дня становились все помпезнее, на месте Таганской тюрьмы в чахлых сквериках между подъездами возились ребятишки, а стоявший когда-то на отшибе трехэтажный комплекс Бутырского хутора все больше терялся в разраставшихся вокруг него городских окраинах: пережитое проступало здесь лишь как первоначальный эскиз сквозь густой подмалевок нового замысла.

Влад упорно, изо дня в день, кружился по этим маршрутам, судорожно собирал по капле, по крупинке, по черточке свои детство и юность, дорисовывая недостающие детали с помощью памяти и воображения. В тщетной попытке закрепить в себе прошлое, он словно бы утерял ощущение времени и пространства. Ему порою чудилось, что душа в нем отделяется от его стареющего тела и начинает существовать самостоятельно, запечатлев собою всю прожитую им жизнь.

Но стоило Владу свернуть с проторенных в детстве дорожек в сопредельные лабиринты города, как наваждение улетучивалось и явь возвращалась к нему, вновь расставляя все вокруг него по своим местам: гальванизировать почившее навсегда — только растравлять себя, ничто не воскресает из тлена, ничто не возрождается из небытия. Не пробуждай, мой мальчик, не пробуждай!

Оказавшись однажды в таком состоянии в вестибюле Ярославского вокзала, он вдруг загорелся, бросился к кассе, взял билет и с чем и в чем есть первым же попутным поездом подался в сторону Вологды, в очередную погоню за исчезающим призраком.

Чем севернее уносился состав, тем бледнее и сиротливее выглядела даль за окном: лето как бы убывало на глазах, исподволь обесцвечивая и без того скудный окрест. Леса в первой ржавчине и желтизне с расстоянием густели, но все более приземлялись, ручьи и речки множились, но одновременно истончались и мелели, ПОЛЯ и пашни делались шире, но бесприютнее. Россия. Север. Пора увяданья.

Сосед Влада по купе — жилистый мужичок в потертом, выцветшем от времени шевиотовом кителе с орденской планкой поверх нагрудного кармана — в начале пути долго мялся, изнывал, поглядывал на него вопросительными глазами, но наконец видно, не выдержал, подступился к нему:

— Не обессудьте, закушу.

— Сделайте одолжение.

Тот мгновенно ожил, завозился над дорожной корзинкой около себя, выпрастывая оттуда на столик перед окном разную городскую снедь, бережливо разложил ее на предварительно простеленной газетке и лишь после этого достал из брючного кармана непочатую еще четвертинку и смущенно заулыбался в сторону собеседника прокуренным ртом:

— Может, не побрезгуете со мной по маленькой?

Влад не побрезговал. За первой четвертинкой последовала вторая, затем третья, после чего оборотистый проводник еще несколько раз поставлял им подкрепление. В итоге собутыльники вошли в то умиротворенное состояние, когда плоть возжаждала покоя, а душа музыки. Что же ты, моя старушка, приуныла у окна!

— Колхоз у меня маленький, — убаюкивал сосед Влада своею окающей скороговоркой, — земли с гулькин нос, людей — полтора инвалида с дюжиной баб в придачу, одна слава, что хлеборобы, а если по правде, то хлебоеды, урожаи наши слезы одне, животноводство и того хуже, что фермы, что кормовая база, все на соплях держится, кого на работу выгонять, хоть с палкой по избам ходи, отвык народ от работы, сперва интересу не было, теперь в город, как в лес, глядят. Я ить, товарищ дорогой, с молодых ногтей, по слабому здоровью, в руководящем активе состою, на моих глазах деревня под гору поехала, помню, перед самой коллективизацией школу мы открыли, считай, по дворам больше сотни ребятишек набралось, а в прошлом-то годе совсем пришлось закрыть, всего трое наскреблось, кто ж на их троих бюджет отпустит, однех дров не напасешься, так и живем: белым днем пьем, утром — похмеляемся, ни свет ни заря вся деревня у сельпа сидит, на замок глядючи, когда откроют, что мужики, что бабы, скопом… Поди, спроси с них работу, всем кагалом отматюкают. Свое хозяйство и то позабросили, огороды лопухами-лебедой зарастают, спрашиваю тут как-то соседку свою, чего, мол, Петровна, коровку-то не заведешь, а она мне: Я, — говорит, — голубок, чего не допью, то досплю”. Вот тебе и весь разговор. Эх, товарищ дорогой, посмотришь кругом, сердце кровью обливается, а виноватых нет, кого ни возьми, все одной бедой повязаны. Эх!..

Эти жилистые мужички с виноватыми глазами не раз попадались Владу на извилистых путях его жизненной одиссеи. Будучи незлобивыми и уступчивыми по природе, они, приспосабливаясь к обстоятельствам Системы, угрызались слабой душой от ее зверств и несуразностей, старались, в меру своих робких сил, смягчить, облегчить для окружающих ее бессмысленные тяготы, но, если она, эта Система, не оставляла им выбора, они безропотно подчинялись ее спасительному правилу: ты умри сегодня, а я — завтра! И, беспрекословно подчиняясь приказам свыше, сажали, расстреливали, разоряли. Впрочем, все с тою же виноватою миной.

При этом ему сразу же отчетливо вспомнился Антон Гаврилыч Косивцов — парторг из Пластуновской с его вечной присказкой на безвольных губах: „И бе пророк Иона во щреве кита три дня и три нощи, а кого ибе, в Святом Писании не сказано”.

„Силен ваш брат в жилетку хныкать, — проваливаясь в сон, заключил Влад, — крокодилы, говорят, тоже после обеда плачут”.

Когда же он на подъезде к Вологде очнулся, от соседа и след простыл. Видно, сошел по дороге, предварительно изъяв из батареи бутылок на столике принадлежащие ему пустые четвертинки.

За минувшие годы город почти не изменялся. Те же пыльные, в липах улицы, те же рубленые пятистенники с замшелыми крышами вперемежку с обшарпанными лабазами дедовской еще кладки, те же, приспособленные под административные учреждения, купеческие особняки. Лишь перемены в лозунгах и официальных портретах да телевизионная вышка над городскими кровлями молчаливо свидетельствовали перед равнодушным миром, что время не остановилось, что все течет и меняется и что Вологду не миновали обновляющие преобразования развенчания эпохи волюнтаризма и торжества всеобщей акселерации.

Только тут на привокзальной площади Влад, угнета-ясь, вдруг осознал бессмысленность, нелепость, тщету порыва, подвигнувшего его на эту поездку: зачем он сюда приехал, кто его здесь ждет, с кем ему тут встречаться или разговаривать?

С этого момента чувство угнетения уже не оставляло его. В таком настроении он скоротал унылую ночь в холле случайной гостинницы, затем, ранним утром выбравшись в город, ловил такси и ехал потом в сторону Кувшинова. „Что я там буду делать, — изводился он по пути, — кого я там найду, чуть не двадцать лет прошло!”

Но когда еще издали перед ним, на взгорье другого берега, возникла густая россыпь села, лепившегося тесовыми коньками к приземистым, потемневшим от времени больничным корпусам, душа в нем благостно обмерла и, оживая, напряглась в ожидании предстоящей встречи. Невольно к этим берегам…

У переправы он вышел из машины, спустился к воде и замер, мысленно возвращаясь в ту пору, которая длилась, наверное, менее года, но вобрала в себя так много, что сделалась для него памятной на всю его последующую жизнь.

Вологда текла у Владовых ног, кружила ему голову своей беззвучной ворожбой, поворачивала время вспять, дразнила запахами и голосами:

— Ну как, работничек, в коленках не больно?

— Подумаешь!

— Неужто нравится?

— Ага…

Вода струилась у ног, видения накладывались на видения, слова на слова:

— Двенадцатого умру, это последний срок, ровно в три часа дня, как раз после обеда. Во мне второй человек сидит, он мне все предсказывает, что со мной будет.

И еще:

— Я говорю вам это, Владик, неспроста. Я верю, что вам дано больше, чем другим. И в любви и в ненависти. Если вы начнете ненавидеть, ненависть поработит вас целиком. Но, любя, вы сумеете сделать многое. Вы редкий экземпляр человека, я многого жду от вас. Вам неизмеримо много дано, но именно поэтому и неизмеримо больше спросится…

Затем снова, в те же, первые два, дыхания:

— Насиделся взаперти, вот тебе и в охотку.

— Тебе что, завидно?

— Скажешь тоже!.. А ну, не отставай!

— За мной дело не станет.

— Посмотрим!..

Боже мой, Боже мой, как давно это было! Иногда, подытоживая пройденное, Влад невольно удивлялся самому себе и времени, его породившему: надо же было ему появиться на свет и прозябать затем в такую эпоху, когда свое житье-бытье в буйной палате сумасшедшего дома человек вспоминает, как тихую пристань, ставшую для него подарком судьбы!

Кувшиново! Кувшинчик, кувшин, кувшинка. Слово одновременно округлое и продолговатое, как и само село, дугою вытянутое вдоль берегового склона. Влад бесцельно кружил по его беспорядочным улочкам, скользил по зарешеченным окнам больничных отделений, высматривал редких в этот час прохожих в надежде кого-либо узнать, но все кругом было глухо, слепо, неузнаваемо. Не отзывалось. Не смотрело. Не отсвечивало. И, казалось, будто незнакомая явь немо кричала ему вдогонку: не оборачивайся, залетный, не оборачивайся, чтобы не застыть тебе здесь соляным столбом в назидание любителям оглядываться назад. Прошлое не возвращается!

Уже смирившись с постигшей его неудачей, он подался было обратно, но на повороте к пристани перед ним вдруг выявилась стоявшая у калитки углового дома крохотная старушка в надвинутом по самые глаза темном платке, в которой сквозь паутину морщин, словно сквозь дождевую кисею, легко угадывался памятный облик дежурной сестры Марьи Васильевны, по прозвищу, Колобок”, уж больно всегда приметна была она своим ребячьим ростом и курносым, ноздри кверху, личиком.

— Марья Васильевна, здравствуйте, — расплылся, рас-строгался около нее Влад, — не узнаете!

Та бегло скользнула по нему блеклым взглядом, недоверчиво поджала тонкие губы:

— Не упомню чтой-то, мил-человек.

— Лежал я тут у вас в вашем отделении лет двадцать тому.

— Много, однако, тут народу леживало, — с любопытством вгляделась в него старуха, — всех не упомнишь.