Прощание из ниоткуда. Книга 2. Чаша ярости — страница 50 из 59

И Влад решился: сейчас или никогда! Поднимаясь наверх, в секретариат, он в коридоре носом к носу столкнулся со своим соседом по дому, прозаиком Юрой К.

— С-сс-тарик, ты мне нужен, — спотыкаясь на каждом слове (Юра был заикой), тот принялся легонько подталкивать его в угол потемнее, — Я т-тебе звонил, н-н-но т-тебя н-не б-было. — Отечное, в рыжей щетинке лицо его отражало происходившую в нем титаническую борьбу между паникой и самоуважением. — У н-нас з-завтра к-крестины, я, помню, т-т-тебя к-крестным п-приглашал, н-но т-ты, н-надеюсь, п-понимаешь, что т-т-теперь, т-такой ш-ш-шум во-о-округ т-тебя, м-огут н-н-неправильно истолк-к-ковать…

С первого дня знакомства с ним и до седых волос Влад так и не смог разгадать, откуда у этого недалекого и трусоватого скобаря из бывших лабухов берется столько душевной тонкости, проницательной доброты и ума, едва он начинает складывать на бумаге свою неповторимую словесную вязь? С годами вновь и вновь возвращаясь к его прозе, Влад не переставал удивляться ее неповторимому волшебству, ее ключевой прозрачности, до предела гармоничной архитектонике, в которой, сдвинь запятую или убери многоточие, воедино сплавленная ткань мгновенно растрескается по всем своим незримым стыкам, словно упавшее на пол зеркало. Успокойся, Юра, за твой воистину Божественный дар тебе простится и куда больше, чем это несостоявшееся между вами родство!..

В приемной Владу не пришлось ждать или напрашиваться. Секретарше стоило лишь доложить о нем, как Ильин сам выплыл к нему навстречу:

— Заходи, заходи, Самсонов, Владислав Алексеич! — Тот с театральным радушием распахнул перед гостем дверь и посторонился, уступая ему дорогу. — Давно жду, куда, думаю, запропастился? — Бодро осел в кресло, уставился в него с острой вопросительностью. — Ну, рассказывай, какими судьбами, с чем изволил пожаловать? — Но в наигранном балагурстве так и не сумел скрыть напряженного ожидания. — Глядишь, обрадуешь чем-нибудь старших товарищей?

Еще не дойдя до середины своих объяснений, Влад понял, что все его доводы — не в коня корм: каждое слово гостя отзывалось в хозяине откровенной досадой и пренебрежительным нетерпением. В конце концов тот так и не дал ему договорить, брезгливо прервал:

— Ты что же это, всерьез возомнил, Самсонов, что советская власть будет с тобой переговоры вести. — Того даже передернуло от такого кощунственного предположения. — Тоже мне, высокая договаривающаяся сторона! — Он поднял и с силой опустил на стол свой холеный кулак. — У советской власти с такими, как ты, один разговор: на колени, а потом она посмотрит, что ей с тобой делать, казнить или миловать, понятно? Советская власть никогда, ни с кем не договаривается, советская власть только приказывает и решает, другой формы переговоров с врагом советская власть не признает. — И устало усмехнулся вдруг.

— Я думал, ты умнее…

И эта внезапная усталость выдала хозяина. Видно, не дешево обошлось отставному генералу его близкое знакомство с советской властью, если виделась она ему такой, какой он представлял ее сейчас гостю: восемь с лишним лет следственной одиночки не прошли для генерала даром.

Как-то в располагающую минуту тот сам рассказывал, а Влад записал, лишь заменив в тексте фамилию рассказчика, послетюремную свою историю:

— Дали мне тогда Рязань для местожительства. — Отрешенно глядя в окно, тот словно раздумывал вслух:

— Пойти не к кому. Родня у меня еще до войны вымерла. Жена, сам понимаешь, уже давно замужем. Да я и не виню, не было у нее другого выхода. Друзей подводить своим визитом не смел… Так и приехал, в чем есть, то есть в старой форме своей, только окантовку спорол… Снял я там уголок у старушки, „божьего одуванчика”, и с утра пошел наниматься в товарную контору. Был я тогда еще мужик крепкий. Взяли. Грузчиком. Пришел, помню, первый раз со смены, живого места нет, ломит всего с непривычки. Зато уж и сон был, как у новорожденного. И хлеб ел утренний со щами вчерашними — за уши не оттащишь. Думал, снова жизнь начинаю… Да друзья не дали. Разыскали, восстановили, вознесли… И пошел я опять по кабинетам, как по рукам”.

Отныне он расстается с тобой навсегда, Виктор Николаевич, Бог тебе судья, ведь и от страха можно окаменеть!..

„Выходит, и вправду отступать некуда, — выходя из кабинета, обреченно подытожил Влад, — позади — Москва”.

Честно говоря, он ожидал чего угодно, только не этого. Ему казалось, что предложенный им вариант перемирия, не ущемляя болезненных амбиций обеих сторон, позволял разрядить возникшую атмосферу без каких-либо серьезных последствий для него и властей. Но Владов просчет, как, впрочем, и некоторых других в его положении, заключался в том, что он (как и другие!) соизмерял личные поступки со своим, и чаще всего преувеличенным в таких случаях, представлением о себе и своей роли в сложившейся ситуации, а они — свои реакции на эти поступки — с могуществом той мистической реальности, которая обозначалась в их сумеречном сознании одним цельным понятием — Система, что заранее предопределяло неадэкватность ихнего — Влада и власти — отношения друг к другу. Сила солому ломит.

Внизу его первым перехватил Юра Л.

— Ну как? — подхватил тот его под локоть, увлекая к буфетной стойке. — Со щитом?

— Уже пронюхал?

— Разведка, — снисходительно похлопал тот его по плечу, — половина успеха, дарю тебе эту азбучную истину на память. — И чуть не силой усадил его за стол около себя. — Рассказывай.

Выслушав собеседника, Юра сокрушенно покачал коротко подстриженной головой, досадливо поморщился:

— Пижоны вы, какие же вы пижоны, поверь, я имею в виду не только тебя! Строите из себя могучих тактиков и стратегов, а сами не в состоянии смоделировать самый простейший вариант. Все хотите левой рукой правое ухо почесать, классиков копируете: „шаг вперед, два шага назад”, теорию компромисса разыгрываете, только никак не можете представить, что вас могут просто-напросто послать к едрене бабушке. Вы все напоминаете мне того ребе, который своего соперника-попа проучить вздумал. Не слыхал этой байки? Так слушай. Идет как-то раз ребе мимо речки, глядит, батюшка городской рыбу удит, ну, думает, сейчас я его проучу. И начинает заранее прикидывать различные варианты встречи. Здороваться, думает, конечно, не буду, чести много, а лучше сразу огорошу: удится ли, мол, рыбка, батюшка? Если он, думает ребе, ответит, что удится, я ему скажу: „Дуракам везет”, а если он мне ответит, что не удится, я его еще лучше ошарашу: так, мол, тебе, дураку и надо. Подходит это ребе к батюшке, от удовольствия руки потирает: сейчас, мол, я ему врежу, гою проклятому, долго, мол, помнить меня будет. Поравнялся ребе с батюшкой, спрашивает с эдакой издевочкой: „Удится, батюшка?” А тот хоть бы что — молчит. Ладно, думает ребе, я тебя по-другому уем: „Не удится, — спрашивает, — батюшка?” А тот опять молчит. Потом поворачивается нехотя и равнодушно гудит в бороду: „А не пошел бы ты, мудак пархатый, на хер!” — Усмешка вспыхнула и погасла в его овечьих, навыкате глазах. — Ладно, закрываю тему, что будешь пить, я угощаю?

— За что же пить будем, Юра?

— А хотя бы вот за это „на хер”, чтобы нам всем избавиться наконец от заблуждений на свой и на их счет, поверь мне, стреляному воробью, это облегчает жизнь…

Последовала обычная в таких случаях „гонка за лидером”, где количество и качество выпитого определяется обычно лишь степенью взаимной любви или обоюдного остервенения собеседников, но на этот раз они пили молча, словно поспешно заливали в себе что-то такое, чего нельзя выговорить вслух и чему, может быть, вообще нет обозначения на человеческом языке.

Уже на выходе к нему из затемненного угла фойе потянулись голос и глаза Жени Ш., маячившего там в соседстве с незнакомым Владу собеседником:

— Владислав Алексеич, можно вас на минутку, если мы вас не задерживаем, конечно!

Только приблизившись к ним, Влад сквозь полутьму и хмельную ауру разглядел в незнакомце памятное ему еще с детства по множеству расхожих фотографий черты знаменитого актера и режиссера, руководившего в последние годы довольно модным столичным театром.

А тот уже уважительно привставал Владу навстречу, протягивал руку, невесело улыбался темным лицом:

— Очень рад, очень рад познакомиться, — голос у него был ровный, глухой, без обычной актерской наигранности, — что-то вас в нашем театре не видно, заглянули бы как-нибудь, Владислав Алексеич, теперь надо вместе держаться, вместе — легче. — Откинулся седеющей головой на спинку кресла, взглянул на него, как бы издалека. — Я слышал, вас потихоньку обкладывают, готовят экзекуцию?

Но тут в разговор вклинился елозивший до сих пор по ним горячечными глазами Женя:

— Господь не дает ни больше, ни меньше, а ровно столько, сколько человеку по силам, не будем драматизировать события, он решился на этот крест, значит, должен вынести, если же не вынесет, сам виноват, соблазнился, не по росту вознесся. — Он вскочил, заложил руки за спину и закружился около них почти в исступлении. — Нам всем сейчас за него молиться остается, а ему уповать и каяться, ему теперь через Гефсиманию проходить, а впереди еще Голгофа маячит.

Пока тот метался у них перед глазами, все более возбуждаемый собственным красноречием, они переглядываясь, складывали между собой молчаливый, но понятный им обоим разговор.

„— На Бога надейся, а сам не плошай, — примеривался к соседу один, — не так ли, Владислав Алексеич?”

„— Попробуем побарахтаться, Юрий Петрович, — соглашался другой, — другого выхода нет”.

„— Тяжела ты, шапка Мономаха, — сетовал первый, — надеть соблазнительно, носить тяжело”.

„— Но уж коли надели, — в ответ ему вздыхал второй, — ничего не поделаешь, придется носить, Юрий Петрович”.

„— Придется, Владислав Алексеич, придется”.

„— Такая жизнь, Юрий Петрович, такая жизнь!”

С этим они и вышли затем вдвоем в ночной город, продолжая этот разговор уже вслух.

— Вы человек опытный, Юрий Петрович, вы их знаете лучше меня, — допытывался Влад, — чего им, по-вашему, от меня нужно.