Прощание из ниоткуда. Книга 2. Чаша ярости — страница 56 из 59

говора, ожидания чего-то такого, отчего в мире что-то сразу изменится, преобразится, расцветет. Товарищ, верь, взойдет она!

Но самое непостижимое в этой всеобщей мистерии заключалось в том, что в ней принимали участие как те, кто ее вдохновлял, так и те, против кого она была направлена. За отсутствием официальных лож, зрители, вне зависимости от ранга и положения, вынуждены были рассаживаться здесь в общедоступных рядах партера, поэтому никого не удивляло, когда рядом с членом политбюро оказывался только что вернувшийся из лагеря диссидент, с генералом госбезопасности в штатском — его потенциальный подследственный из разряда неумолимых сионистов, а с секретарем Цека по пропаганде — новоиспеченный литературный „власовец”. Причем ни у кого не было гарантии, что в определенных обстоятельствах многие из них вполне могут поменяться местами.

В этот вечер давали „Пушкина”, где в разных ипостасях метался по сцене затравленный собственными химерами человек, исходивший в зал одной-единственной и неутолимой мукой: „Нет, весь я не умру…” Но не утверждал по догматическому тексту, а с надеждой молил, взывал, спрашивал.

Первым, с кем Влад столкнулся в фойе в перерыве, был Эмма К. — давний его знакомый, бывший лагерник, баловень столичных салонов, с которого, может быть, и началось литературное преображение Владова поколения:

— Пошли ты их всех к чертовой матери, Владик, — близоруко вглядываясь в него, неуклюже потоптался рядом с ним тот, — нечего нам больше делать здесь, ситуация, как говорится, исчерпана целиком, изжита, так сказать, уезжать надо, иначе задохнемся, вон Бродский это понял, собрал чемодан и — до свидания. Не знаю, что у него получится там, но здесь все равно бы уже не получилось.

И слился с толпой, не прощаясь, хотя и прощаться ему было незачем, им предстояло впереди еще жить и жить, видеться и видеться, хотя и не часто, но уже под иным небом и в другой стороне.

В буфете Влада настиг его игарский приятель, склонился над ним вороным чубом, вздохнул сочувственно:

— Слыхал, слыхал, малыш, плохие вести быстро расходятся, — и положил ему руку на плечо. — Дай тебе Бог, Владик, хоть шапку перед тобой снимай, знал бы я тогда в Игарке, чем это кончится! Ты все-таки не забывай старика, заглядывай…

Нет, Юра, Юрий Иосифович, он больше не заглянет к тебе, подхваченный водоворотом скорого отъезда, но благодарное прощание с тобой сохранится в нем на всю жизнь!

Перед началом второго акта чуть ли не из-под руки у Влада неожиданно выявился Идашкин:

— Извини, Владик, — ускользая от него смущенным взглядом, помялся он, — тебе, разумеется, мое сочувствие ни к чему, но, поверь, мне действительно жаль, что у нас с тобой так и не сложилось. Кто знает, может, по-другому бы вышло, но, на всякий случай, не поминай лихом!

Не ему тебя судить, Юрий Владимирович, осуди себя сам, глядишь, и пойдет по-другому.

После спектакля сидевший рядом с ним режиссер потянул его за собой наверх, к себе в кабинет:

— Нас уже ждут, Владислав Алексеич, постарайтесь его не спугнуть, а то чутье у них звериное.

Наверху и впрямь их уже ждал вальяжного вида блондин, лет около пятидесяти, с ранними залысинами на крупной голове и лицом методически пьющего человека.

— Все фрондерству ешь, Юрий Петрович, все неймется тебе. — Тот обращался только к хозяину, как бы намеренно игнорируя присутствие Влада. — И не надоело тебе гусей дразнить, снимут наши зубры с тебя голову в конце концов, на нас не посмотрят…

В таком духе гость проговорил еще минут пять, после чего встал, кивнул хозяину, выйдем, мол, а затем, так и не попрощавшись с Владом, исчез за дверью.

Режиссер поспешил за ним, но вскоре вернулся, демонстративно плотно прикрыл за собою испещренную именитыми автографами дверь и, приблизившись к гостю на расстояние протянутой руки, проговорил со значением громким шепотом:

— Можете подавать документы, Владислав Алексеич.

— Вы уверены?

— Поверьте мне, на таком уровне слов на ветер не бросают…

Тот был прав: уровень действительно оказался высокий, а слово там ценилось еще выше, что подтвердилось, когда, очутившись на Западе, Влад обнаружил в книге Джона Баррона „КГБ” фотографию памятного блондина, под которой значилась красноречивая подпись: „Ситников Василий Романович, начальник отдела дезинформации КГБ СССР”.

11

Отсюда, издалека, Россия до сих пор представляется ему тем зрительным залом, в котором не предусмотрено специальных мест для власть имущих и где в силу этого каждый в любую минуту рискует поменяться ролями со своим соседом. И когда он думал об этом, ему обычно вспоминалась байка Сашиной жены — Ангелины Галич:

— Помню, сняли мы перед самым отъездом дачу на лето в Жуковке. Сами знаете — закрытая зона, так сказать, заповедник для отдыхающих вождей, но иерархия все равно соблюдается строжайшим образом. Для них один магазин, называется „Греция”, помните, у Чехова в „Свадьбе”: „В Греции все есть!”, так вот там, у них, „все было”, а для нас — простых смертных — другой, эдакая продуктовая забегаловка, куда обычный ширпотреб завозят: дешевую колбасу, масло, сахар, молоко, хлеб вчерашний, а то, глядишь, и остатки из „Греции” выбросят. Утром зашла я в эту лавочку, смотрю, глазам не верю: стоит очередь как очередь, только вперемежку со всякой безликой публикой торчат в этой очереди фигуры, прямо скажем, исторические, но тоже с мосторговскими авоськами в руках: Молотов, Каганович, Булганин, а от меня за два человека „и примкнувший к ним Шепилов”, как говорится, всегда с народом, правда, уже после прогара. Стоим мы это себе друг за дружкой, будто всю жизнь только этим и занимались, что вместе в очереди стояли, а тут вдруг вбегает в лавочку рыжий парень лет эдак около тридцати в рваных джинсах, выставляет авоську с пустыми бутылками на прилавок и, внимания ни на кого не обращая, по-свойски эдак командует продавщице: „Настя, здесь двенадцать поллитровок, итого рупь сорок четыре, вот тебе три копейки в придачу, гони ноль восемь за рупь сорок семь!” Та без слова посуду сгребла, бутылку выставила, тот и был таков. Никто даже возмутиться не успел или не хотели связываться. Только старуха какая-то из дачной обслуги, что передо мной стояла, проворчала ему вдогонку: „Совесть бы поимел, а еще внук Сталина!”

Как сказал один небесталанный, но исписавшийся поэт: „Пришли другие времена, взошли другие имена”. К нему самому, кстати, это тоже относится.

12

„Февраль. Налить чернил и плакать”. Но эта зима не располагала Влада к трудам праведным, а тем более, к слезам. За окном метель сменяла порошу, оттепель оборачивалась заморозками, слепящее солнце следовало за облачной хмарью, а желанного ответа все не было. Дни тянулись медленно и тоскливо, скрашиваемые только случайными застольями дома или в гостях: круг старых связей, который еще вчера казался ему нерасторжимым, безболезненно вычленил его из себя и вновь сомкнулся за ним, продолжая жить по своим, раз и навсегда установленным законам. Разумеется, Боже упаси, никто не отрекся от него, не прекратил отношений, скорее наоборот, большинство тех, кого он считал близкими друзьями, при случае старались подчеркнуть свое знакомство с ним, просто-напросто каждый из них, хотя и бессознательно, уже похоронил его для себя, окончательно отторг его от своих забот и своего собственного существования. Оставь нас, гордый человек.

К тому времени Татьяна совсем переехала к нему, и они жили под одной крышей, впервые осознавая, что обратного пути у них нет, что будущее не сулит им ничего, кроме сомнительной неизвестности, и что отныне они навсегда скованы пожизненной цепью единой судьбы.

Первое время Влад приглядывался к жене, с тревогой ожидая, что нынешнее их положение, что называется, между небом и землей, рано или поздно отзовется в ней признаками страха или неуверенности, но шли дни, будущее представлялось все безнадежнее, а она оставалась такою же, какою он встретил ее в первый раз: ровной, предупредительной, незлобивой. При всей ее видимой уступчивости в ней чувствовалось глубоко затаенное упрямство цельной и независимой натуры, которая, внешне сгибаясь перед давлением, тут же выпрямляется, готовая к беспрерывному сопротивлению.

Привыкнув в женщинах к слабости, а не к силе, он поначалу насторожился, прозревая в сочетании этих двух в ней начал угрозу своему привычному самоощущению, но в конечном счете ей исподволь, незаметно для него самого удалось преодолеть в нем его первоначальную настороженность, и он успокоился, положившись на ее чутье и такт.

Поэтому, когда, наконец, на исходе первой декады февраля, Влада телефонным звонком вызвали в Овир, он не удивился ее внезапной решимости:

— Я пойду одна, — тихо, но решительно определила она, — никогда не знаешь, чего от них ждать, если они откажут, ты сорвешься, не будем искушать судьбу, после разговора я сразу же позвоню из автомата…

В ожидании ее звонка Влад не находил себе места, метался по комнате, то окрыляясь уверенностью, то теряя надежду. „Кто их действительно знает, — проносилось в нем, — сегодня решат, а завтра перерешат, своя рука — владыка! ”

Ее голос в телефонной трубке прозвучал так обыденно, словно речь шла о сегодняшней погоде:

— Отказали. Даже разговаривать не захотели, сказали, что по частным приглашениям пускают только к родственникам…

Сообщение не столько обескуражило, сколько опустошило его. Напряжение последних недель мгновенно сменилось усталостью и безразличием: будь, что будет, пусть все идет к чертовой матери, хватит ему зависеть от капризов их пищеварения или блажи, то и дело ударяющей им в голову!

Правда, Влад еще собрал в себе волю, чтобы позвонить своему театральному знакомцу и коротко известить того о случившемся, в ответ на что ему пришлось выслушать долгие и маловразумительные объяснения со ссылками на неповоротливость, рутину и безразличие бюрократической машины, но в нем это уже ничего не меняло, слова он пропускал мимо ушей, окончательно смиряясь с тем, что всему конец и что мышеловка захлопнулась…