одило на мастерски стилизованный макет с международной автовыставки. Лишь изредка, словно отбывая постылую повинность, „Волга” нехотя оживала, лениво провожая кого-либо из дневных гостей до ближайшей троллейбусной остановки, после чего снова отвердевала на прежнем месте.
Сначала эта „Волга” у подъезда вызывала во Владе настороженную досаду, ощущение своей незащищенности перед этой равнодушной бесцеремонностью, но к концу дня, то и дело провожая визитеров, он попривык к ее молчаливому присутствию и более уже не обращал на нее внимания: чем бы дитя ни тешилось!
К вечеру же гость потянулся к нему, что называется, косяком. Дверь почти не притворялась, впуская все новых и новых посетителей. И хотя круг его прямых и шапочных знакомств был достаточно велик, он еще вчера даже не мог бы предположить, что их — этих знакомств — окажется такое разношерстное множество.
Гости шли и шли, тут же смешиваясь с другими, затем призрачно исчезали, чтобы мгновенно уступить очередь следующим. Весь это разнокалиберный люд, прежде чем отправиться восвояси, ухитрялся покружиться в водовороте его, ставшей вдруг совсем крохотной комнатенки, перезнакомиться между собой, обсудить важнейшие из глобальных проблем, поспорить, разругаться и снова поклясться друг другу в дружбе до гроба да еще и напиться под шумок, забыв под конец о цели и смысле своего визита в эту квартиру.
Влад встречал и провожал каждого из них, выслушивал и сам произносил обычные в таких случаях слова, жал руки, пил прощальные тосты, не запоминая, впрочем, ни лиц, ни слов, ни заздравных напутствий.
Они тянулись мимо него — бывшие друзья и завтрашние враги, еще и отдаленно не прозревая своей будущей роли в его судьбе, словно колода игральных карт, вытянутая в ленту перед азартным гаданием: король „пик” или дама сердца?..
Растекалась перед Владом святочная борода некоего переводчика из околодиссидентствующих, завзятого либерала, комфортно сочетающего свой либерализм с дорогим его любвеобильному сердцу молодым Марксом:
— Вот вам, Владик, мой подарок на память. — Он прямо-таки излучался во все стороны простоватым добросердечием. — Это коробочка с русской землей, не забывайте, Владик, нашу русскую землю!
Слова „русской землей”, „русскую землю” переводчик произносил с такой задушевной проникновенностью, будто он-то лично и был ее единственным собирателем, которому принадлежало монопольное право дарить коробочки с ней тем, кто покажется ему достойным этой сокровенной чести.
О, людская тщета, помноженная на клиническую глупость!
За ним Влад выделил из потока резкое, но уже расслабленное первым хмелем лицо известного, но лишь вскользь до той поры знакомого ему писателя с репутацией загульного хлебосола и литературного забияки.
— Давай, Алексеич, чокнемся, — перехватив взгляд хозяина, вырулил к нему тот с рюмкой в руке, — хотя я с тобой не прощаюсь, глядишь, скоро увидимся. — Он упрямо тряхнул густо седеющей шевелюрой. — Не могу больше, хватит, не хочу околевать в этом дерьме, много ли мне осталось, — один Бог знает, хоть белый свет посмотрю. — Залпом выпил и подмигнул отходя. — Так что жди, Алексеич, еще не вечер…
Помнится, Влад прочитал его книгу еще в юности, в общежитии на стройке под Ашхабадом. Прочитал залпом, взахлеб, с волнением проникаясь исходящими от нее запахами окопной земли, солдатского пота, приправленного госпитальным спиртом и пороховой гарью, дыма, курева, волжской воды. Он долго возил ее — эту книгу — с собой по извилистым дорогам своей одиссеи, пока не подарил ее как-то, под веселую руку, случайному собутыльнику, оказавшемуся, как и сам владелец, оголтелым любителем печатного слова.
Думалось ли ему тогда, что через пятнадцать примерно лет судьба сведет их однажды в случайной литературной забегаловке, чтобы затем опять, спустя годы, связать навсегда тягостной цепью эмиграции. Кто знает, чем кончится эта их общая лямка, но чем бы они ни кончилась, он до смертной черты не избудет в себе благодарности к этому своему невольному спутнику, хотя бы за то, что тот, сам того не подозревая, одарил его в начале пути тем магическим кристаллом, сквозь который перед ним впервые открылась явь такой, какой она выглядит на самом деле. На здоровье, Виктор!..
А навстречу Владу уже возносился патрицианской своей головой Саша Галич, печально посвечивал в его сторону влажными глазами, вздыхал умоляюще:
— Тошно без вас мне будет, Владик, ох тошно, не для меня все это, ох не для меня, а самому решиться — тоже мочи нет…
Придется, Саша, придется! Разом оборвав все корни и связи, ты выбросишься в разреженное пространство изгнания и задохнешься в его непроницаемой глухоте и оцепенелом равнодушии, может быть, даже спасенный (прости, Господи!) шальной гибелью от еще большего удушья. Хотя, кому дано знать? Но и теперь, после всего, он готов повторить вдогонку ушедшему другу: до свидания, Саша!..
Вскоре Влад перестал воспринимать окружающее. Множились лица, голоса вытягивались в один слитный гул, а в тяжелеющий час от часу голове, подрагивая, словно поезд на стыках, ворочалась одна и та же мысль: это конец, это конец, это конец!
Очнулся он уже в пустой комнате над разоренным чуть не суточными проводами столом. За окном едва заметно занималось зимнее утро, обещая студеный день и солнце перед дорогой.
— Пора, Владик, — отозвалась на его пробуждение жена, глядя на него с другого конца стола загнанными глазами. — Машину обещали через десять минут.
— Никого?
— Молодой Слепак с ребятами улеглись на кухне, им сегодня на демонстрацию, на Старую площадь.
— Безопаснее места не нашли?
— Наверное.
— Ладно, им виднее. Устала?
— Немножко.
— Боишься?
— Немножко.
— Потерпи малость, скоро конец.
— Терплю…
Потом они неслись сквозь фиолетовый рассвет по пустынному, в легкой пороше Дмитровскому шоссе в сторону Шереметьева, толклись посреди вестибюля в толпе провожающих, выстаивали таможенный досмотр, проходили паспортную проверку и билетный контроль и, лишь оказавшись в зале ожидания для зарубежных пассажиров, отчетливо осознали, что это действительно конец и возврата больше нет.
Там, внизу, в вестибюле, за стеклянной перегородкой сгрудились те, кого он в той или иной мере считал частью самого себя и своего минувшего теперь существования. До них еще можно было дотянуться взглядом, помахать лишний раз рукою и даже сложить беззвучными губами несколько понятных им слов, но все они, и вместе, и по отдельности, при кажущейся их досягаемости оставались отныне за пределами его теперешнего бытия.
— Граждане пассажиры, объявляется посадка на рейс Москва — Париж…
И еще дважды по-французски и по-английски.
Проходя мимо бара, Влад не удержался, свернул к стойке, отнесся к пожилой, в льняном перманенте барменше:
— Плесните, уважаемая, на дорожку. — И просительно добавил: — Только до краев…
Залпом опрокинул в себя обжигающую влагу, бросил на стойку червонец и потянулся за другими следом, уже не оглядываясь: я ходил напролом, я не слыл недотрогой!..
— Просьба не курить! Пристегнуть ремни!..
И земля косо рванулась из-под закопченного крыла авиалайнера. Родная земля.
— Девушка, выпить бы…
Прости, прощай, на этом он ставит точку. Наверное, ему удалось высказать лишь малую часть того, о чем хотелось бы, но у своенравной памяти своя логика отбора самого важного в прожитой жизни, и автор безропотно подчинился ей, этой логике. Может быть, в этом — в случайных, на первый взгляд, словах, проговорках — и заключена правда его жизни, правда, свободная от намеренного кокетства, лукавой недоговоренности или ложных мудрствований. Он рассказывал ее прежде всего для себя, как бы подводя мысленно некий итог пройденному пути, но, разумеется, и в робкой надежде (слаб человек!), что долгая история эта послужит уроком и поучением для кого-нибудь из тех, кто, обуреваемый честолюбивыми замыслами, вступает или намеревается вступить на ту же стезю.
Кроме того, это еще и книга прощания, а расставаясь, как известно, люди не всегда успевают сказать друг другу именно то, что необходимо было сказать. Но и сказанного здесь все же вполне достаточно, чтобы более не возвращаться к прошлому, не ворошить старых обид, вчерашних счетов и взаимных претензий, не растравлять себя мстительной возможностью вновь заглянуть в бездну. Как говорится, он с жизнью в расчете и не к чему перечень взаимных болей, бед и обид.
Впереди другая судьба, дороги которой теряются в бесприютной перспективе чужбины. Кто знает, долго ли ему по ним ходить и где, в какой части света успокоиться? Нет, он не тешит себя иллюзиями: возврата нет, хотя надежда сильнее очевидности, и она еще поддерживает в нем жажду быть, желать, действовать, иначе жизнь давно потеряла бы для него всякий смысл.
Он знает теперь, что ему предстоит выпить свою чашу до дна, но отныне ему навсегда открылось: ярость без сострадания прибавляет сил, но опустошает душу, поэтому, оглядываясь назад, он посылает тебе не проклятье, а благодарность, которая, куда бы ни забросила его судьба, не иссякнет в нем, ибо и той частицы твоей, какую удалось унести ему (на подошвах собственных башмаков) для него достаточно, чтобы по-сыновьи, с яростью и состраданием любить тебя — Россия!
Прощай!
КНИГИ ТОГО ЖЕ АВТОРА
Собрание сочинений
6 томов, в общей сложности 2300 с., в твердых переплетах, с тиснением.
Том 1:
Сага о Савве (повести, изданные в Советском Союзе и потом изъятые из всех библиотек). 400 с.
Том 2:
Семь дней творения (роман-хроника, охватывает период от революции до наших дней. Его шесть частей объединены судьбой семьи Лашковых, честно участвовавшей в революции, а затем находящей пути к правде и к Богу). 512 с.
Том 3:
Карантин (роман, в котором глубокая символика переплетается с реальной жизнью сегодняшней России). 364 с.