что светило солнце, сейчас вряд ли стало намного теплее. Минус пятнадцать, наверное.
Я достал из кармана мобильный телефон – посмотреть, не звонил ли кто-нибудь. Точнее, известно кто: через неделю у нас ожидалось прибавление семейства, так что я был готов к тому, что в любую минуту может позвонить Линда и сказать, что уже началось.
У перекрестка на вершине пологого холма запикал светофор. Улица за ним была совершенно пуста – ни одной машины. Из больничных дверей вышли две женщины средних лет и закурили. Обе в белых халатах, они зябко ежились, прижимая руки к бокам, и все время переступали с ноги на ногу, чтобы не замерзнуть. Я подумал, что они похожи на каких-то диковинных уток. Тут пиканье умолкло, и в следующий момент, точно свора гончих, из сумерек на освещенный солнцем склон вырвалась с холма группа машин. Шипованные шины стучали по асфальту. Я спрятал в карман мобильник и обхватил чашку обеими ладонями. От нее медленно поднимался пар, смешиваясь с паром от дыхания. На школьном дворе, зажатом между двумя зданиями, в двадцати метрах от моего офиса, внезапно смолкли звонкие крики детей, на которые я обратил внимание только сейчас. Прозвонил звонок на урок. Здешние звуки были мне незнакомы, как и то, в каком порядке они следовали, но скоро я привыкну к ним настолько, что перестану их замечать. Того, что мало знаешь, для тебя не существует. Как и того, что знаешь слишком хорошо. Писать – значит извлекать сущее из сумерек знакомых вещей.
Вот чем занимается писатель. Не происходящим «там», не событиями, которые «там» разворачиваются, а самим этим «там». Это цель, к которой он стремится. Но как до нее добраться? Этот вопрос я задавал себе, сидя на скамейке в Стокгольме и отхлебывая кофе из чашки, покуда мышцы сводило от холода, а над головой растворялся в бескрайнем воздушном пространстве сигаретный дымок.
Крики на школьном дворе повторялись через равные промежутки времени, образуя один из ритмов, в которых изо дня в день жил этот район, начиная с утра, когда улицы заполнялись машинами, и до того, как с приближением вечера их поток редел. Разнорабочие, с половины седьмого толпившиеся в кафе и кондитерских, обутые в берцы ребята с крепкими, пыльно-серыми руками, с торчащими из брючных карманов складными метрами и беспрерывно трезвонящими мобильными телефонами. Люди других, более сложно поддающихся определению профессий, заполнявшие улицы в следующие часы, чей ухоженный облик и качественная одежда указывали только на то, что они проводят дни в офисах, могли быть адвокатами, тележурналистами или архитекторами, – но с тем же успехом копирайтерами рекламных бюро или работниками страховых компаний. Средний и младший медицинский персонал, выходивший из автобуса на остановке перед больницей, – в основном люди среднего возраста, в большинстве своем женщины, среди которых изредка попадался молодой мужчина, – прибывал все более крупными партиями по мере того, как стрелки часов приближались к восьми, затем этот поток постепенно убывал, а под конец из автобуса выбирались только редкие пенсионеры с сумками на колесиках, пока к полудню не наступало затишье, когда на улице появлялись разве что мамаши и папаши с детскими колясками, а по дороге проезжали главным образом продуктовые фургоны, грузовики и пикапы, автобусы и такси.
В эти часы, когда в окнах напротив блестело солнце, а с лестницы переставали или почти переставали доноситься шаги, на улице иногда появлялись детсадовские малыши, росточком с овцу, все в одинаковых светоотражающих жилетах, часто серьезные, словно зачарованные необычностью предстоящего приключения, в то время как серьезный вид пасущих их воспитательниц скорее выражал скуку. В это же время звуки происходящих поблизости работ занимали достаточное место в пространстве, чтобы их отмечало сознание: когда, например, садово-парковая служба убирала пылесосом опавшие листья с газона или подрезала деревья, или дорожная служба отскребала от грязи асфальт в каком-нибудь тупичке, или владелец недвижимости производил капитальный ремонт дома, перед тем как сдать его внаем. Потом внезапно по улице прокатывалась волна офисных работников, до отказа наполняя кафе и рестораны: наступал обеденный перерыв. Когда волна так же внезапно откатывала, она оставляла после себя пустоту, напоминающую пред-полуденную, но имеющую свой отчетливый оттенок, потому что рисунок ее хоть и повторялся, но уже в обратном порядке: одиночные школьники, проходившие сейчас мимо моего окна, возвращались по домам, раскованные и оживленные, тогда как утром, по дороге в школу, в них чувствовалась сонная скованность и та врожденная настороженность, которую испытывает человек в ожидании того, чему еще только предстоит наступить. Сейчас солнечные лучи озаряли стену в оконном проеме, из подъезда доносился топот спускающихся по лестнице шагов, а на автобусной остановке перед главным подъездом больницы с каждым разом, как я выглядывал в окно, очередь ожидающих все удлинялась. На улице становилось больше легковых машин, на тротуарах, ведущих к высоткам, увеличивалось число пешеходов. Пик приходился на пять часов, потом все затихало, пока часам к десяти не начиналась ночная жизнь и на улице не появлялись компании – громкоголосые мужчины, смеющиеся женщины, – и это еще раз повторялось часа в два или три. В шесть утра возобновлялось движение автобусов, поток машин делался плотнее, из всех подъездов на улицу выходили люди; начинался новый день.
Жизнь здесь регулировалась такими строгими правилами и подчинялась такому четкому распорядку, что в равной мере могла трактоваться в категориях как биологии, так и геометрии. Трудно было даже вообразить себе, что она сродни кипучему, дикому и хаотическому началу, которое царит в жизни других видов, например, громадных скоплений головастиков, или рыбной молоди, или личинок насекомых, где жизнь словно бьет ключом из неиссякаемого источника. А между тем это так. Хаос и непредсказуемость в одно и то же время представляют собой необходимое условие жизни и угрозу для ее существования, одно немыслимо без другого, и, хотя почти все наши усилия направлены на преодоление хаоса, достаточно на миг опустить руки, чтобы оказаться в эпицентре его излучения, а не на окраине, как сейчас. Хаотическое начало – своего рода гравитация, и, возможно, сам ритм, сквозящий в истории цивилизаций, от их возникновения и до гибели, обусловлен именно этой силой. Примечательно, что в одном отношении обе крайности сходятся, ибо как для беспредельного хаоса, так и для строго регламентированного порядка жизнь есть все, а живая особь – ничто. Подобно тому как сердцу нет дела до того, чью жизнь оно поддерживает, городу нет дела до тех, кто выполняет в нем ту или иную функцию. Когда все, кто сейчас ходит по этим улицам, умрут, этак через полторы сотни лет, отзвук их дел и поступков по-прежнему останется вплетен в устройство города. Новыми будут только люди, которые его наполнят собой, но и то не слишком, ведь все они будут похожи на нас.
Я бросил окурок на землю и допил последний глоток кофе, уже совсем холодного.
Я смотрел на жизнь, а видел смерть.
Я поднялся со скамейки, вытер руки о штаны и пошел в сторону перекрестка. За проносящимися машинами взвивались снежные хвосты. С холма, скрежеща цепями и то и дело тормозя, съезжал огромный трейлер, он оказался у перехода ровно в тот момент, когда загорелся красный свет. Я всегда ощущал некоторую неловкость, когда из-за меня останавливался транспорт: возникало чувство дисбаланса, как будто я перед ними провинился. Чем больше машина, тем больше вина. Поэтому, проходя перед его капотом, я попытался вступить с шофером в визуальный контакт, чтобы кивнуть и тем восстановить нарушенный баланс. Но взгляд его был направлен туда же, куда тянулась его рука, чтобы снять что-то сверху, возможно карту, так как трейлер был польский, и меня он не видел, но теперь это уже не имело значения – очевидно, я не слишком досадил ему, заставив притормозить.
Я подошел к подъезду, набрал код и открыл дверь. Поднимаясь по короткой лестнице на первый этаж, где находился мой офис, достал ключ. Загрохотал лифт, так что я поспешил отпереть замок, зайти и закрыться в квартире.
От быстрого перехода с мороза в тепло зачесались руки и лицо. За окном, завывая сиреной, проехала одна из многочисленных машин скорой помощи. Я поставил воду, чтобы заварить новую чашку кофе, и в ожидании, когда вода закипит, просмотрел недавно написанное. Пылинки, парившие в широких косых лучах солнца, встревоженно взлетали от каждого движения воздуха. Сосед заиграл на пианино. Зашумел чайник. То, что я написал, мне не нравилось. Не то чтобы это было совсем плохо, но и не сказать чтобы хорошо. Я подошел к шкафу, отвернул крышку банки с растворимым кофе, насыпал в чашку две ложки, стал наливать кипяток; коричневая жидкость, дымясь, поднималась вдоль стенок чашки.
Зазвонил телефон.
Отставив чашку на письменный стол, я пропустил еще два сигнала, прежде чем поднял трубку.
– Алло! – сказал я.
– Привет, это я.
– Привет!
– Хотела только спросить, как дела. У тебя там все хорошо? Голос у нее был веселый.
– Еще не знаю. Ты же знаешь, я тут всего несколько часов.
Пауза.
– Ты скоро вернешься?
– Ну что ты меня дергаешь, – сказал я. – Приду когда приду.
Она не ответила.
– Что-нибудь купить по пути? – спросил я через некоторое время.
– Да нет. Я была в магазине.
– Окей. До встречи.
– Ага. Всего. Хотя знаешь? Какао!
– Какао, – повторил я. – Что-нибудь еще?
– Нет. Больше ничего.
– Окей. Всего.
– Ладно, пока.
Положив трубку, я долгое время сидел погруженный, нет, не в мысли и даже не в ощущения, а скорее в некое настроение, какое бывает в пустой комнате, которая тоже может иметь свое настроение. Когда я неосознанно поднес чашку ко рту, кофе был уже чуть теплым. Я шевельнул мышью, чтобы убрать скринсейвер с экрана и посмотреть, который час. Без шести три. Затем я еще раз перечитал написанный текст, вырезал и отправил в черновики. Я работал над романом уже пять лет, так что результат не должен был быть посредственным. А тут получилось что-то неубедительное. В то же время я знал: решение уже есть в самом моем тексте – в нем уже содержится то, что я стремился схватить. Казалось, там есть все, что мне нужно, только выраженное в слишком сжатой форме. Особенно важной представлялась идея, давшая начало всему тексту, что действие происходит в 1880-е годы, в то время как персонажи и весь реквизит принадлежат к 1980-м. Вот уже несколько лет я пытался написать об отце, но у меня никак не получалось, наверняка потому, что это было слишком тесно связано с моей жизнью и оттого никак не хотело укладываться в другую форму, между тем как в этом состоит главное требование литературы. Единственный ее закон: все должно быть подчинено форме. Если любой другой элемент, будь то стиль, сюжет, интрига, тема, начинает преобладать над формой, результат окажется слабый. Вот почему у сильных стилистов так часто получаются слабые книги. По той же причине слабые книги часто выходят из-под пера писателей, которые сильны тематикой. Чтобы произведение состоялось, необходимо сломить энергию темы и стиля. Вот эта ломка и есть литература. Писательство – это не столько созидание, сколько разрушение. Лучше всех понимал это Артюр Рембо. Самое примечательное в