С другой стороны, я знаю, что первые четыре года, когда родился Ингве и они жили в Осло на Тересесгате и папа учился в университете, подрабатывая ночным сторожем, мама – в медицинском училище на медсестру, а Ингве ходил в детский сад, были самыми лучшими в их жизни – и даже счастливыми. Папа был тогда веселый, и Ингве тоже жилось весело. Когда родился я, мы переехали на Трумёйю, поселившись сначала в Хове, в старом доме, построенном когда-то для военных, который стоял среди леса на самом берегу моря, а затем в поселке на Тюбаккене. Единственное, что мне рассказывали из того времени, – это случай, когда я упал с лестницы и у меня начался приступ астмы, я потерял сознание, и мама побежала со мной на руках к соседям звонить в больницу, потому что лицо у меня совсем посинело, и еще один – когда я так разорался, что отец в конце концов посадил меня в ванну и стал поливать из душа холодной водой, чтобы остановить этот крик. Про этот эпизод мне рассказала мама, она застала нас тогда в ванной и предъявила отцу ультиматум: если такое повторится еще раз, она от него уйдет. Такого не повторилось, и она не ушла.
Хотя папа и пытался сблизиться со мной, это не значило, что он меня не бил и не орал на меня в бешеной ярости или не изобретал для меня самые изощренные меры наказания; в результате у меня его образ сложился не таким однозначным, каким, по-видимому, у Ингве. Ингве ненавидел его сильнее, у него с этим обстояло проще. Какими были их отношения в остальном, я не знаю. Мысль о том, что и у меня со временем появятся дети, вызывала у меня душевную тревогу, а когда Ингве сообщил, что Кари Анна беременна, невозможно было не задаться вопросом, какой из него получится отец, сидит ли папино наследие у нас в крови или от него можно избавиться, причем без особых затруднений. Ингве стал для меня чем-то вроде пробного камня: если у него все пойдет хорошо, значит, получится и у меня. Все обошлось, и ничего папиного в Ингве не проявилось, у него все складывалось совершенно иначе, и дети стали органичной частью его жизни. Он никогда не отталкивал их, всегда находил для них время – когда это требовалось или когда они сами к нему приходили, – но и не навязывал им близости, чтобы восполнить нечто в себе или в своей жизни. Брат легко управлялся с Ильвой, когда она, например, начинала брыкаться, поднимала крик и отказывалась одеваться. Полгода он провел в отпуске по уходу за ребенком, и близость, которая тогда установилась между ними, сохранилась и в дальнейшем. Других примеров для сравнения, кроме папы и Ингве, у меня не было.
Ландшафт вокруг снова переменился. Теперь мы ехали через лесистую местность. Через сёрланнские леса, где лишь изредка среди деревьев попадались торчащие скалы, а в основном – то холмы, поросшие елками и дубами, осинами и березами, то темнели болота, то внезапно возникали луга или пески, поросшие сосняком. В детстве я часто представлял себе, как море наступает, заливает леса и холмы превращаются в острова, между которыми можно кататься на лодке и купаться. Из всех детских фантазий самой увлекательной была картина, как все уходит под воду, мысль о том, что там, где мы сейчас ходим, тогда можно будет плавать, – плавать над навесом автобусной остановки, над крышами домов, а нырнув, заплывать в дома, на лестницу, в какую-нибудь комнату. Или просто плавать по лесу, между крутых и пологих склонов, каменных осыпей и высоких деревьев. В какой-то период детства мы обожали строить запруды на ручье, чтобы поднявшаяся вода затапливала мох, корни, траву, камни, утоптанную тропинку сбоку от ручья. В этом было что-то гипнотическое. Как лед зимой, когда мы катались на коньках по ручью, а под ногами у нас виднелась трава, какие-то палочки, сухие веточки и мелкие растения, вмерзшие в прозрачный лед.
В чем заключалась притягательность этого зрелища? И куда она пропала?
Еще я любил воображать, как у машины вырастают по бокам две огромных пилы, которые перерезают все, что попадается навстречу. Не только деревья и фонарные столбы, дома и сараи, но также людей и животных. Если кто-то ждет на остановке автобуса, пила срезает его поперек живота, и верхняя часть туловища отваливается, как у спиленного дерева, а нижняя половина продолжает стоять на ногах, и из перепиленной середины на снег вытекает кровь.
Это чувство я помню как сейчас.
– Вон Сёгне, – сказал Ингве. – Я про него только слышал, но ни разу не бывал. А ты?
Я покачал головой:
– Там жили некоторые девочки из моего класса в гимназии. Но я туда не ездил.
Оставались последние мили пути.
Вскоре очертания местности начали совпадать с теми, что хранились в моей памяти, и стали узнаваемыми. Знакомых картин становилось все больше и больше, пока наконец то, что я видел в окно, не слилось окончательно с теми образами, которые отложились у меня в памяти. Ощущение было такое, как будто мы въехали в страну воспоминаний. Что все, мимо чего мы проезжаем, – это всего лишь декорация, в которой прошло наше детство. Вот мы въезжаем в Вогсбюгд, где жила Ханна, вот грязным пятном темнеет никелеобогатительный завод Хеннига Олсена, «Фолконбридж», окруженный мертвыми горами, а вот, справа, порт Кристиансанна, с автовокзалом, паромным терминалом, вот «Каледония» и элеваторы на острове Оддерёйя. Слева – район, в котором до недавнего времени жил папин дядя, пока старческое слабоумие не вынудило его переехать в дом престарелых.
– Перекусим сначала? – спросил Ингве. – Или сразу в похоронное бюро?
– Давай лучше сразу, – сказал я. – Ты знаешь, где оно находится?
– Где-то на Эльвегатен.
– Значит, надо искать с начала улицы. Ты знаешь, откуда на нее можно заехать?
– Нет. Но это ничего, как подъедем – увидим.
У перекрестка мы остановились на красный свет. Ингве сидел, подавшись вперед, и вглядывался в обе стороны. Красный свет сменился зеленым, он тронулся и медленно поехал, пристроившись в хвост маленькому грузовичку с кузовом, накрытым грязным серым брезентом. Ингве то и дело оглядывался по сторонам, грузовик прибавил скорость, и Ингве, обнаружив увеличившуюся дистанцию, выпрямился и тоже поехал быстрее.
– Они вон там, мы их проехали, – кивнул он направо. – Теперь нам придется в туннель.
– Ну и ничего! – сказал я. – Просто подъедем к ним с другой стороны.
Оказалось, очень даже чего. Когда мы выехали из туннеля на мост, справа появился дом, где я жил, когда учился в гимназии; проезжая, я увидел его из окна, а неподалеку от него на другом берегу стоял невидимый с дороги бабушкин дом, в котором накануне умер папа.
Папа все еще был тут, в этом городе, где-то в каком-то подвале лежало его тело, оставленное на попечение чужих людей, в то время как мы тут едем в машине, направляясь в похоронное бюро. На этих улицах, по которым мы сейчас проезжаем, он вырос, и ходил по ним еще совсем недавно, всего несколько дней назад. Одновременно во мне всколыхнулись собственные воспоминания, потому что вон там стояла моя гимназия, там – застроенный виллами район, через который я проходил каждый день утром и после занятий, до боли влюбленный, там был дом, где я провел так много одиноких часов.
Я заплакал, но без надрыва, просто по щекам скатилось несколько слезинок. Ингве даже ничего не заметил, пока не взглянул на меня. Я только махнул рукой, и был рад, что голос у меня не дрожал:
– Вон там сверни налево.
Мы проехали в направлении Торридалсвейен, мимо двух спортивных площадок, где я так упорно тренировался со взрослой группой в ту зиму, когда мне исполнилось шестнадцать, потом мимо Хьёйты до перекрестка с Эстервейен, затем выехали по ней на мост, а за ним снова свернули направо на Эльвегатен.
– Какой там номер дома? – спросил я.
Следя за номерами домов, Ингве медленно ехал по улице.
– Он вон там, – сказал он. – Теперь найти бы место для парковки.
На деревянном здании слева висела вывеска с золотыми буквами. Это похоронное бюро посоветовал брату Гуннар. Его услугами они пользовались, когда умер дедушка, и, думаю, наша семья всегда имела дело с этой конторой. Сам я тогда был в Африке, мы с Тоньей ездили туда к ее матери и должны были пробыть в гостях у нее и ее мужа два месяца; сообщение о смерти дедушки мы получили уже после его похорон. Оповестить меня взялся тогда папа. И не оповестил. Но на похоронах сказал, что говорил со мной и будто бы я сказал ему, что не могу приехать. Я жалел, что не попал на дедушкины похороны. Поспеть к ним было хотя и трудно, но все же возможно, да если бы и не получилось приехать, я предпочел бы узнать о дедушкиной смерти сразу, а не три недели спустя, когда он уже лежал в земле. Я был в ярости. Но что я мог поделать?
Ингве свернул в небольшой переулочек и припарковался у тротуара. Мы синхронно отстегнули ремни безопасности и синхронно открыли дверцы, взглянули друг на друга и улыбнулись, что так получилось. Погода стояла мягкая, но воздух был не так свеж, как в Ставангере, а небо – пасмурнее. Ингве отошел к автомату заплатить за парковку, а я закурил сигарету. Похороны бабушки с маминой стороны я тоже пропустил. Тогда мы с Ингве были во Флоренции. Мы поехали туда поездом и поселились в первом попавшемся пансионате, а так как мобильных телефонов еще не существовало, то связаться с нами никто не смог. О случившемся мы узнали от Асбьёрна только вечером за выпивкой в день своего возвращения. Так и получилось, что в похоронах я участвовал только один раз, когда умер дедушка с маминой стороны. Я был на кладбище, помогал нести гроб, похороны были достойные, кладбище располагалось на холме с видом на фьорд, светило солнце, я поплакал, когда мама выступала в церкви с прощальным словом и когда она, после того как все закончилось и гроб опустили в землю, остановилась над раскрытой могилой. Она стояла склонив голову, а вокруг зеленела трава, далеко внизу блестела синяя гладь фьорда, а с другой стороны мрачной громадой высилась гора, и черные комья разрытой земли лоснились на солнце.
Потом мы ели мясной суп. Пятьдесят человек, дружно хлебающих суп, потому что от сантиментов нет ничего лучше солонины, а от бури эмоций – горячего супа. Магне, отец Юна Улафа, произнес речь, но при этом так плакал, что никто ничего не разобрал. Юн Улаф сам попытался что-то сказать в