Прощание — страница 53 из 84

церкви, но у него ничего не получилось, они были так близки с дедушкой, что он не мог выговорить ни слова.

Я немного прошелся, глядя перед собой, чтобы размять затекшие ноги. Вокруг было почти безлюдно, только впереди у перекрестка, где проходила главная торговая улица, кишел народ. Дым раздражал легкие, как всегда, когда я закуривал после долгого перерыва. Впереди, метрах в пятидесяти от меня, остановилась машина, и из нее вышел человек. Он наклонился и помахал тем, кто его подвозил. Черноволосый, курчавый, с небольшой лысиной, лет пятидесяти, он был в светло-коричневых вельветовых брюках и черном пиджаке, на носу сидели узкие прямоугольные очки. Я отвернулся в сторону, чтобы он, проходя мимо, не увидел моего лица, потому что я его уже узнал, это был наш учитель норвежского в первом классе гимназии, как бишь его? Фьелль? Берг? Что-то связанное с горами. Да какая разница, подумал я и, дождавшись, когда он пройдет, перестал отворачиваться. Он работал с увлечением и внимательно относился к ученикам, но уж больно бывал резок, эта резкость проявлялась нечасто, но в такие минуты в нем, по-моему, проглядывало что-то недоброе. Сейчас он приподнял руку, в которой нес сумку, чтобы взглянуть на часы, прибавил шагу и скрылся за углом.

– Мне бы тоже покурить, – сказал Ингве, вставая рядом.

– Только что прошел мимо мой бывший учитель, – сказал я.

– Да ну? – сказал Ингве, закуривая. – И что же он – не узнал тебя?

– Не знаю. Я, как увидел, отвернулся.

Отбросив окурок, я порылся в кармане в поисках жвачки. Вроде одна там еще оставалась. Так оно и было.

– Осталась только одна, – сказал я. – Было бы две, поделился бы с тобой.

– Не сомневаюсь, – сказал он.

Я почувствовал, что у меня опять подступают слезы, и сделал несколько глубоких вдохов, и поморгал, широко открывая глаза, чтобы прояснить затуманившийся взгляд. На крыльце дома напротив сидел алкаш, которого я сначала там не заметил. Он прислонился головой к стене и, казалось, спал. Лицо у него было темное, выдубленное, все в морщинах. Сальные волосы висели сосульками вроде дредов. Куртка – толстая, зимняя, хотя на улице было не меньше двадцати градусов, рядом – мешок с каким-то барахлом. На крыше над его головой сидели три чайки. Когда я перевел на них взгляд, одна задрала голову и крикнула.

– Ну что? – сказал Ингве. – Вперед и за дело?

Я кивнул.

Он щелчком отбросил сигарету, и мы двинулись в контору.

– А ты вообще-то договаривался, когда нам прийти?

– Нет, мы без предупреждения, – сказал он. – Вряд ли там толпы народу.

– Ну ничего. Наверное, можно и так, – сказал я.

Внизу в просвете между деревьями показалась река, а когда мы завернули за угол, перед нами открылись все вывески, витрины и машины, которыми полна была улица Дроннингенсгате. Серый асфальт, серые здания, серое небо. Ингве отворил дверь похоронного бюро и вошел. Я вошел следом, закрыв за собой дверь, а когда обернулся, то увидел перед собой прихожую, обставленную как приемная, там стоял диван, вдоль одной стены – стулья, у стены напротив – перегородка со стойкой. За стойкой никого не было. Ингве зашел за перегородку и, заглянув в комнату сзади, постучал в стекло, в то время как я остался стоять посреди прихожей. Дверь в торцовой стене была приоткрыта, я увидел, как за нею прошел человек в черном пиджаке, по виду молодой, моложе меня.

Светловолосая широкобедрая женщина лет под пятьдесят вышла в приемную и села за стойку. Ингве что-то сказал ей, слов я не расслышал, только голос.

Он обернулся ко мне.

– Сейчас кто-то подойдет, – сказал он. – Надо подождать минут пять.

– Как у зубного, – сказал я, когда мы сели на стулья лицом к пустой комнате.

– Только сверлить будут душу, – сказал Ингве.

Я усмехнулся. Вспомнив про резинку, вынул ее изо рта и, зажав в руке, стал оглядываться, куда бы ее бросить. Ничего подходящего. Я оторвал клочок от лежавшей на столе газеты, завернул жвачку и сунул в карман.

Ингве барабанил пальцами по подлокотнику.

Ах да. Я же был еще на одних похоронах. Как же я мог забыть? Хоронили молодого человека, настроение в церкви было истерическое, слышались всхлипы, возгласы, стоны и рыдания, а рядом вдруг смех и хихиканье, и все это пробегало волнами, какой-нибудь возглас мог вызвать целый шквал эмоциональных реакций, под высокими сводами штормило, и центром, откуда расходились волны, был белый гроб на возвышении перед алтарем, в котором лежал Хьетиль. Он погиб в автомобильной аварии, ранним утром заснул за рулем, съехал с дороги и врезался в изгородь; железный прут пробил ему голову. Ему было восемнадцать лет. Он был из тех, кто всем нравится, всегда веселый, никого не обижавший. Когда мы окончили среднюю школу, он поступил в ремесленное училище, как Ян Видар, потому-то и оказался в машине в столь ранний час – его работа в пекарне начиналась в четыре утра. Впервые услышав по радио про этот несчастный случай, я подумал, что погиб Ян Видар, и обрадовался, узнав, что это не он, но в то же время очень расстроился, хотя и не настолько, как девочки из нашего класса, они дали полную волю чувствам, я это знаю, потому что обходил вместе с Яном Видаром бывших одноклассников, собирая по списку деньги на венок от нашего класса. Я испытывал некоторую неловкость от той роли, которая мне досталась, потому что она как бы заявляла о каких-то особых дружеских правах, которых у меня не было, поэтому я старался не высовываться, затаился в машине, пока мы разъезжали с Яном Видаром, который излучал горе, злость и угрызения совести. Я хорошо помню Хьетиля, в любой момент могу представить себе его как живого, услышать внутренним слухом его голос, но за все четыре года, что мы учились вместе, мне по-настоящему запомнился только один-единственный случай, причем абсолютно незначительный: кто-то включил в школьном автобусе на стереопроигрывателе «Our House» группы Madness, и Хьетиль, стоявший рядом со мной, громко смеялся над тем, как громко поет вокалист. Все остальное я позабыл. Но в подвале у меня все еще лежит взятая у него книжка «Основы вождения. Справочник для экзамена на получение водительских прав», подписанная на титульном листе тем детским почерком, которым пишут почти все представители моего поколения. Книжку следовало бы вернуть. Но кому? Вряд ли его родителям будет приятно видеть ее перед глазами.

Их с Яном Видаром училище находилось в одном квартале от того дома, в котором сейчас мы с Ингве сидели в ожидании. С тех пор я почти не бывал в этом городе, не считая нескольких недель два года назад. Один год в Северной Норвегии, полгода в Исландии, с полгода в Англии, год в Волде, девять лет в Бергене. И за исключением Бассе, с которым я время от времени встречался, у меня здесь ни с кем не осталось связей. Самым старым моим другом теперь был Эспен Стуеланн, с которым я десять лет назад познакомился на отделении литературоведения в Бергене. Это не было сознательным выбором, просто так сложилось. Для меня Кристиансанн словно канул в пучину времен. Умом я понимал, что почти все, кого я знал в те времена, по-прежнему живут здесь, но чувств моих это не затрагивало: Кристиансанн перестал для меня существовать в то лето, когда я, закончив гимназию, распрощался с ним навсегда.

Муха, жужжавшая в окне с самого нашего прихода, внезапно устремилась вглубь помещения. Я проводил ее взглядом; она с жужжанием покрутилась под потолком, уселась на желтой стене, снялась с нее и, покружив рядом с нами, опустилась на подлокотник, по которому Ингве барабанил пальцами. Потерев передними лапками одна о другую, словно хотела что-то с себя смахнуть, она проползла несколько шажков, подскочила, взлетела, трепеща крылышками, и опустилась на лежащую руку Ингве, рука, разумеется, дернулась, и муха снова взлетела и принялась летать перед нами как заведенная. В конце концов она снова села на окно и принялась бестолково по нему ползать.

– Мы ведь даже не поговорили о том, как его хоронить, – сказал Ингве. – У тебя есть какие-нибудь мысли на этот счет?

– В смысле – заказывать ли нам церковные или светские похороны? – спросил я.

– Например.

– Нет, я как-то не задумывался. Это надо решить прямо сейчас?

– Прямо сейчас мы не можем. Но скоро, по-моему, придется. За приоткрытой дверью вновь мелькнул молодой человек в пиджаке. Я вдруг подумал, что там они и держат покойников. Что приносят их туда, когда обряжают для похорон. Где же еще им этим заниматься?

Как будто услышав мои мысли, кто-то в комнате плотно закрыл дверь изнутри. И одновременно, словно двери в конторе были подключены к какой-то общей системе, открылась другая, напротив нас. На порог вышел полноватый мужчина в возрасте между шестьюдесятью и семьюдесятью, в безупречном черном костюме и белой рубашке, и посмотрел на нас.

– Кнаусгор? – произнес он вопросительно.

Мы кивнули и поднялись на ноги. Он представился и по очереди пожал нам руки.

– Пойдемте со мной, – сказал он.

Мы прошли за ним в довольно большой кабинет окном на улицу. Он пригласил нас расположиться на стульях, стоявших напротив письменного стола. Стулья были темного дерева с черными кожаными сиденьями; стол, за который он сел, – широкий и тоже темный. Слева от него стоял лоток для бумаг в несколько ярусов, рядом телефон, в остальном столешница была пуста.

Впрочем, не совсем. С нашей стороны, у самого края стояла коробочка с бумажными салфетками «клинекс». Удобно, конечно, но до чего же цинично! При виде ее перед глазами сразу вставало все то множество людей, что проходит в слезах через этот кабинет в течение дня, и ты понимал, что твое горе неуникально и тем самым малозначительно. Коробочка «клинекса» давала понять: здесь обесцениваются и слезы, и смерть.

Он посмотрел на нас:

– Чем могу быть полезен?

Его загорелый второй подбородок темнел на фоне белого воротничка. Седые волосы гладко лежали на голове. На щеках и подбородке проступала темная тень. Черный галстук не болтался на шее, а покоился на круглом животе. Он был полный, но в то же время подтянутый, а не бесформенная квашня, весь – воплощенная корректность, плюс уверенность и спокойствие. Мне он понравился.