Прощание — страница 64 из 84

TAL, для которого я уже раньше брал интервью у поэта Улафа Х. Хауге и у писательницы Карин Му. Над интервью с Улафом Хауге мы работали совместно с Эспеном и другом Ингве Асбьёрном, который делал фотографии, так что согласиться на совместную работу с Ингве было только естественно. Интервью с Хауге прошло удачно, несмотря на ужасное начало. Я не предупредил писателя, что мы явимся втроем, – он ожидал меня одного и, когда увидел, что в машине сидят трое, сначала вообще не хотел нас впускать в дом. «Ишь, да вы целой оравой», – заявил он с порога, и от этого сурового, рубленого вестланнского говора я вдруг почувствовал себя этаким развеселым, незадачливым, легкомысленным, восторженным, импульсивным, краснощеким эстланнцем. Хауге был насельник обители духа, он крепко врос в эту землю, я же приехал в его края туристом, взяв с собой знакомых, чтобы вместе поглазеть на этот феномен. Такое у меня сложилось ощущение, и, судя по хмурому, почти враждебному приему, такое же ощущение было у Хауге. Но потом он все-таки сказал: «Ладно уж, заходите» и первым зашел в дом, впустив нас следом. Мы тут же составили на пол сумки и футляры с фотоаппаратурой. Асбьёрн вынул камеру и направил ее против света, мы с Эспеном достали свои заметки. Хауге сел на лавку у стены и смотрел себе под ноги. «Не могли бы вы встать у окна, – попросил его Асбьёрн. – Там хорошее освещение, и мы могли бы сделать несколько снимков». Хауге взглянул на него исподлобья, на глаза ему свесился клок волос. «Какого черта тут снимать! Даже не вздумайте», – сказал он. «Извините, не будем», – сказал Асбьёрн. Он отошел в сторонку и послушно убрал камеру. Эспен сидел рядом со мной и с ручкой в руке листал свои записи. Зная его, я понимал, что он делает это не для того, чтобы сосредоточиться. Надолго воцарилось молчание. Эспен взглянул на меня, взглянул на Хауге. «У меня есть вопрос, – сказал он. – Можно его задать?» Хауге кивнул и отбросил свесившийся чуб легким и женственным движением, неожиданным на фоне маскулинной молчаливости и неподвижной позы. Эспен начал читать вопрос по записной книжке, тот был сформулирован сложно и включал в себя анализ одного из стихотворений. Когда он закончил, Хауге, не поднимая глаз, сказал, что не обсуждает свои стихи.

Я читал вопросы Эспена, они все касались стихов Хауге, а раз Хауге не обсуждает свои стихи, то все они отпадали.

Засим последовало продолжительное молчание. Эспен тоже помрачнел и замкнулся, как Хауге. «Что поделаешь, – поэты!» – подумал я. Рядом с их тяжелым молчанием я почувствовал себя легковесным дилетантом, который ничего толком не знает, кроме футбола, разве что имена каких-нибудь философов да поп-музыку самого простенького пошиба. Один из текстов, которые я написал для нашей рок-группы, назывался «Ты так плавно качаешься», вряд ли это можно назвать поэзией. Однако надо было вступать в разговор, так как стало ясно, что Эспен больше не произнесет ни слова, и я начал с того, что спросил Хауге про Йолстер, где жила моя мама и откуда родом был художник Аструп, к которому Хауге проявлял интерес и даже написал о нем стихотворение. Между ними существовало очевидное родство душ. Но об этом он говорить не пожелал, а завел речь о том, как однажды, давно, судя по всему в шестидесятые годы, посетил эти места, и все имена в ходе своего рассказа, во время которого так и сидел, не поднимая глаз от пола, он упоминал так, словно они всем знакомы. Мы их никогда не слыхали, так что рассказ прозвучал для нас невразумительно, как что-то сугубо личное, не представляющее общего интереса. Я задал вопрос о переводе. Асбьёрн добавил еще один, ответы были в том же отрешенном стиле, казалось, что он просто ведет беседу с самим собой. Или, вернее, с половицей, на которую был устремлен его взгляд. Не интервью, а катастрофа! Но тут, примерно через час после того, как мы начали в этом духе, вдруг подъехала еще одна машина. Это были представители местной радиокомпании NRK Хордаланн, которые приехали к Хауге записать несколько его стихов в авторском исполнении, они приступили к работе, но оказалось, что они забыли кабель, поехали за ним, и тут внезапно настроение Хауге совершенно переменилось, он вдруг исполнился к нам дружелюбия, стал шутить и улыбаться, мы теперь как бы пришлись кстати в качестве противовеса новым репортерам из NRK, лед был сломан, и дружелюбный настрой остался, даже когда NRK закончила запись и отправилась восвояси, был открыт и приветлив – не сравнить с началом нашего интервью. Потом пришла его жена с только что испеченным яблочным пирогом, а когда мы наугощались, он показал нам свой дом, сводил нас в библиотеку на втором этаже, которая служила ему рабочим кабинетом, я увидел на столе блокнот с надписью «Дневник» на обложке, он доставал с полок книги и говорил о них, среди прочих, помнится, была книга Юлии Кристевой, потому что я подумал: «Эту ты уж точно не читал (Хауге ведь не учился в университете), а если и прочитал, то ничего в ней не понял», и тут, когда мы спускались по лестнице, он вдруг сказал что-то очень значительное и глубоко прочувствованное о смерти, тон его был лаконичен, и в нем слышалась покорность судьбе, однако чувствовалась и скрытая ирония, и я подумал, что это надо будет запомнить, это важно, это надо сохранить в памяти на всю жизнь, но, когда мы проезжали вдоль Хардангер-фьорда, возвращаясь домой, я уже забыл, что он сказал. Мы тогда вышли из дома, я – впереди, он – на несколько шагов позади, Эспен и Асбьёрн уже ждали нас во дворе, пора было делать снимки. Пока Хауге сидел нога на ногу на каменной скамейке, а Асбьёрн, то приседая перед ним, то снова выпрямляясь, щелкал его в разных ракурсах, мы с Эспеном, отойдя в сторонку, курили. Стоял погожий осенний день, холодный и ясный; когда мы утром ехали сюда из Бергена, над фьордом поднимался ледяной туман. Кроны на горных склонах были желтые и красные, фьорд внизу – гладкий как зеркало, водопады – огромные и белые. Я был доволен – интервью закончилось, оно прошло удачно – но в то же время и взбудоражен, было в Хауге что-то такое, что наполняло меня беспокойством. Что-то такое, что никак не хотело успокаиваться, но откуда бралось это чувство, я не знал. Он был стар и одевался как старик – фланелевая рубашка, стариковские брюки, тапки и шляпа, – однако в нем самом не было ничего старческого, в отличие, например, от маминого отца или папиного дяди Алфа; напротив, когда он вдруг заговорил с нами открыто и принялся показывать нам разные вещи, в нем проглянуло такое детское простодушие и непосредственность, такое дружелюбие и в то же время такая ранимость, какая бывает у одинокого мальчика, когда кто-то вдруг проявит к нему интерес, – ничего похожего нельзя было даже представить себе у дедушки или у дяди Алфа, которые если и демонстрировали что-то подобное, то лет, наверное, шестьдесят тому назад. Впрочем, нет, он не то чтобы открылся перед нами, скорее это было его естественное состояние, которое он прятал за кажущейся нелюдимостью. Я нечаянно подсмотрел, чего мне не следовало видеть, потому что тот, в ком это вдруг прорвалось, не знал, как это выглядит со стороны. Ему было уже за восемьдесят, но в нем ничего не умерло и не закостенело, а жить так, как он, думается мне теперь, наверное, очень больно. А тогда это наполнило меня лишь неясным беспокойством.

– А можно сделать несколько снимков под яблонями? – спросил Асбьёрн.

Хауге кивнул, поднялся со скамейки и пошел за Асбьёрном к яблоням. Я нагнулся и загасил сигарету о землю, а выпрямившись, стал смотреть, куда бы выбросить окурок, не мог же я кинуть окурок у него на дворе, но так и не найдя ничего подходящего, сунул его в карман.

Окруженные со всех сторон горами, мы чувствовали себя словно под высокими сводами храма. В воздухе все еще чувствовались какие-то остатки ласкового тепла, как это часто бывает в Вестланне осенью.

– Как думаешь, можно попросить его почитать нам свои стихи? – спросил Эспен.

– Спроси, если хватит духу, – сказал я, глядя в сторону улыбающегося Асбьёрна.

Если для Эспена Хауге был поэт, то для Асбьёрна он был живой легендой, и вот ему довелось не спеша фотографировать этого человека. Закончив съемки, мы вернулись в комнату, чтобы забрать наши вещи. Я вынул книгу, купленную в магазине по дороге сюда – полное собрание стихотворений Хауге – и попросил, если можно, надписать его для моей матери.

– Как ее звать? – спросил он.

– Сиссель, – ответил я.

– А дальше?

– Хатлёй. Сиссель Хатлёй.

«Сиссель Хатлёй с приветом от Улафа Х. Хауге» – написал он и отдал мне книгу.

– Спасибо, – сказал я.

Он проводил нас до двери. Стоя к нему спиной, Эспен вытащил приготовленную заранее книгу. Внезапно обернувшись, он обратился к Хауге, лицо его светилось смущением и надеждой.

– Не могли бы вы прочесть нам стихотворение, а?

– Ну да, отчего же не прочитать, – сказал Хауге. – Которое вы хотели бы услышать?

– Может быть, про кошку? – сказал Эспен. – Кошка на дворе? Как раз подходит к месту, хе-хе-хе.

– Ну-ка посмотрим, – сказал Хауге. – Вот оно.

И он прочитал:

Кот сидел

Посреди двора,

Когда ты вернулся.

Потолкуй с ним —

Тут ему все виднее.

Все заулыбались, и Хауге тоже.

– Стишок-то коротенький, – сказал он. – Хотите еще один?

– Да, пожалуйста! – сказал Эспен.

Немного полистав книжку, Хауге снова принялся читать:

Пора урожаяПоследние дни сентябрьского солнца,

пора урожая. Еще осталась

в лесу брусника, и ал шиповник

вдоль прясел. Паутина провисла;

черные гроздья светятся в ежевичнике,

дрозды добирают остатки смородины,

осы досасывают сладость из слив.

Ближе к вечеру убираю в сарай

корзину и лестницу. Исхудавшие ледники вдали