Прощание — страница 66 из 84

саром, а ведь это, кажется, уже не его компетенция? Вмешиваться в мое понимание его книг? Мои суждения? Я сказал ему об этом в новом письме, в котором я соглашался с тем, что интервью местами страдает неточностями, но некоторые вещи все-таки были им сказаны, я знаю это, потому что во время телефонного разговора делал письменные заметки, а кроме того, он оспаривает мои, то есть журналистские, комментарии, а значит, выходит за рамки своих полномочий. Если он хочет, я мог бы, отталкиваясь от его замечаний и добавлений, сделать еще одно, телефонное интервью и прислать ему новый вариант? Несколько дней спустя от него пришло вежливое, но решительное письмо, в котором он соглашался со мной в том, что некоторые из его комментариев относятся к моим мнениям, но это, мол, не меняет дела: интервью не должно пойти в печать. Когда я оправился от испытанного унижения, на что потребовалось приблизительно полгода, – в течение этих месяцев, стоило мне только увидеть лицо Флёгстада, его книги или статьи, я каждый раз испытывал чувство глубокого стыда, – то постепенно превратил этот эпизод в забавную историю. Брату не понравилось, что мы с ним выступали в ней в смешной роли, в нашем унижении он не видел ничего комического, а вернее сказать, не замечал унизительности. Вопросы мы задавали хорошие, беседа с Флёгстадом была интересной по содержанию – вот впечатление, которое пожелал вынести из этой истории он.

В Бергене у меня четыре года почти ничего не происходило, жизнь словно замерла на месте. Я хотел писать, но не мог, вот и все, что можно об этом сказать. Ингве набирал баллы за пройденные курсы в университете и жил как сам хотел, во всяком случае, так это выглядело со стороны, но в какой-то момент у него начался застой, он долго не мог закончить диссертацию, работая над ней без особенного усердия, – потому что почил на старых лаврах, а возможно, потому, что в это время в его жизни происходило много других событий. После того как диссертация о «звездной системе» в кинопроизводстве была наконец сдана, он некоторое время оставался без работы, я же тогда в качестве альтернативной службы стал работать на студенческом радио и постепенно вошел в другую среду, отличную от его окружения, а главное, я в ту зиму встретил Тонью, стремительно влюбился, и мы стали жить вместе. Я сам не заметил, как моя жизнь радикально переменилась, я по-прежнему видел себя в том образе, какой принял в первые годы своей жизни в Бергене, а тут Ингве внезапно покинул Берген, получив работу в отделе культуры в муниципалитете Балестранна; вероятно, это было не совсем то, о чем он мечтал, но начальства над ним там не было, так что практически он сам ведал всем отделом культуры; в коммуне действовал джазовый фестиваль, которым ему досталось заниматься, а со временем к нему присоединился его друг Арвид, которого взяли на работу в тот же муниципалитет. Ингве встретил Кари Анну, с которой они были знакомы еще по Бергену, она работала там учительницей, они поженились, и у них родился ребенок, Ильва, а через год они переехали в Ставангер, где Ингве очертя голову ринулся в доселе совершенно чуждую ему область, занявшись графическим дизайном. Я был рад за него, но в то же время мне было тревожно: плакат ко Дню Хундвогена и афиша к местному мероприятию – достаточно ли этого?

Мы никогда не касались друг друга, даже руку не пожимали при встрече, и редко заглядывали друг другу в глаза.

Все это жило во мне, когда мы с ним оказались на веранде бабушкиного дома тем теплым летним вечером 1998 года, я – стоя спиной к саду, он – сидя в шезлонге у стены. Думал ли он о моих словах, что я все возьму на себя, включая сад, или пропустил их мимо ушей, понять по его лицу было невозможно.

Я отвернулся и загасил сигарету о нижнюю сторону чугунной балюстрады. На бетон просыпалось немного крошек табаку и золы.

– А пепельницы тут нет? – спросил я.

– Вряд ли, – сказал он. – Вон бутылка. Можешь воспользоваться.

Я сделал, как он сказал, – засунул окурок в горлышко зеленой бутылки из-под «Хейнекена». Если я предложу проводить поминки здесь, на что он наверняка скажет, что это невозможно, различие между нами, которого я не хотел обнажать, проявится со всей отчетливостью. Он предстанет практичным реалистом, я же идеалистом, которым управляют эмоции. Папа был отцом нам обоим, но каждому по-разному, и то, что я хотел воспользоваться похоронами как поводом все восстановить, могло на фоне того, что я все время плакал, а Ингве пока не проронил ни слезинки, создать впечатление, будто я выказал больше сердечности, что, как мне казалось, могло быть понято как скрытая критика реакции Ингве на его смерть. Сам я этого так не воспринимал, но опасался, что такое восприятие возможно. К тому же подобное предложение послужит толчком к разногласию. Пустяковому, конечно, но в нынешней ситуации я не хотел, чтобы нас разделяло хоть что-то.

Тоненькая струйка дыма, клубясь, тянулась из горлышка бутылки к стене. Значит, огонь погас не до конца. Я стал озираться, чем бы прикрыть отверстие. Может быть, блюдцем, с которого бабушка кормила чайку? На нем еще оставалось два кусочка котлеты и немного застывшего соуса. «Сгодится», – подумал я и осторожно, чтобы не упало, водрузил его на горлышко.

– С чем это ты там возишься? – спросил Ингве, поглядев в мою сторону.

– Мастерю небольшую скульптуру, – сказал я. – Под названием «Котлета и пиво в саду». Или, если угодно: «Carbonade and beer in the garden».

Я выпрямился и отступил на шаг.

– Главное – это сочащийся из бутылки дымок, – сказал я. – Это ставит произведение в интерактивные отношения с окружающим миром. Это не просто скульптура. А остатки еды – это разложение. Тоже интерактивность, поскольку это процесс, нечто в движении. Возможно, движение как таковое. В противовес статическому началу. А пивная бутылка – пуста, она больше не выполняет никакой функции, ибо что такое сосуд, который ничего не содержит? Он ничто. Но ничто имеет форму, понимаешь? И эту форму я попытался здесь передать.

– Ага, – сказал Ингве.

Я вынул новую сигарету из пачки, которая лежала на ограде, и закурил, хотя мне уже не хотелось.

– Слушай, – сказал я.

– Да? – отозвался он.

– Я вот о чем думаю, и уже давно. А не устроить ли нам поминки здесь? Тут, в доме. За неделю мы, если хорошо постараться, вполне сумеем привести все в порядок. Это в том смысле, что он тут все разрушил. А мы не хотим с этим мириться. Понимаешь, о чем я?

– Да, конечно. Но ты действительно считаешь, что мы успеем? В понедельник вечером мне надо возвращаться в Ставангер. А сюда я смогу приехать не раньше четверга. Может быть, в среду, но скорее все же в четверг.

– Успеем, – сказал я. – Так ты согласен?

– Да. Вопрос только, как к этому отнесется Гуннар.

– А это не его дело. Это же наш отец.

Докуривали мы уже в молчании. Внизу вечер понемногу смягчал очертания ландшафта, постепенно скрадывая угловатую жесткость, в том числе того, что создано человеком. По фьорду скользили маломерные суда, возвращаясь в гавань, и мне вспомнилось, как там пахнет на борту: пахнет пластиком, солью, бензином – всем, что составляло такую важную часть моего детства. Над городом показался летящий с запада самолет, он шел на посадку так низко, что я смог прочитать логотип авиакомпании «Бротен» на фюзеляже: SAFE. С негромким рокотом он скрылся из глаз. В саду под нами на одной из яблонь чирикали прятавшиеся в листве птички.

Ингве осушил свой бокал и поднялся с шезлонга.

– Еще один рывок, – сказал он. – И хватит на сегодня.

Он посмотрел на меня:

– Ты много там успел?

– Отмыл всю прачечную и стены в ванной.

– Молодец, – сказал он.

Я вошел в дом вслед за ним. Услышав приглушенные расстоянием звуки включенного на полную громкость телевизора, я понял, что бабушка сидит в гостиной. Я ничем не мог ей помочь, да и никто уже не мог, но я подумал, что при виде нас, ей, возможно, станет хоть немножко полегче, поэтому вошел и остановился рядом с ее креслом.

– Может, тебе что-нибудь нужно? – спросил я.

Она тотчас вскинула голову и посмотрела на меня:

– Это ты? А где Ингве?

– Он там, на кухне.

– А, – сказала она и снова обратила взгляд на экран.

Ее живость никуда не делась, но в изможденном теле приняла иной вид, или стала проявляться иначе, – только в движениях, а не в поведении, как это было раньше. Раньше бабушка была живой и веселой, острой на язык, то и дело подмигивала одним глазом, чтобы обратить внимание на шутку, которыми она так и сыпала. А теперь ее накрыло сумрачное облако. На душе у нее было темно. Я это видел, этого нельзя было не заметить. Но может быть, эта тьма жила в ней и раньше? Может быть, она всегда наполняла ее душу?

Ее пальцы вцепились в подлокотники, как будто она мчалась на большой скорости.

– Я пошел вниз, мыть ванную.

Она обернулась ко мне:

– Это ты?

– Да. Я пошел вниз, мыть ванную. Тебе ничего не нужно?

– Нет, спасибо, – сказала она.

– Ладно, – сказал я и повернулся, чтобы идти.

– А вы с Ингве на ночь-то, – спросила она, – не пропускаете по глоточку?

Никак она решила, что мы тоже выпиваем? Что не только папа, но и его сыновья губят себя?

– Нет, – сказал я. – Это исключено.

Бабушка, судя по выражению лица, ничего сказать не хотела, и я спустился по лестнице в подвальный этаж, где все еще держалась сильная вонь, хотя источник запаха был уже убран, ополоснул красное ведро, наполнил его свежей водой, горячей, как кипяток, и продолжил мытье ванной. Я начал с зеркала, к которому так крепко пристал буро-желтый налет, что казалось, удалить его уже невозможно, пока я не принялся отскребать его ножом, сбегав за ним на кухню, а после прошелся по зеркалу грубой мочалкой; затем я занялся раковиной, затем ванной, затем подоконником над ванной, затем принялся за узкое, продолговатое, покрытое неровностями стекло, затем за унитаз, после этого за дверь, помыл косяки и порог, а под конец вымыл пол, вылил в унитаз темно-серую воду из ведра и вынес на лестницу мешок с собранным хламом; там я постоял несколько минут, глядя в летние потемки, которые больше были похожи на испорченный свет, чем на настоящую тьму.