Прощание — страница 72 из 84

Бабушка посмотрела на меня.

– А вы никогда не пьете пиво за едой? – спросила она. – Я смотрю, Ингве принес какую-то бутылку.

Так, значит, заметила?

Я отрицательно покачал головой.

– Случается иногда, – сказал я. – Но редко. Очень редко. Я перевернул лососевые филе. На светлом мясе проступили поджаристые полоски. Но оно не подгорело.

Я бросил в кастрюлю фасоль, посолил, отлил лишнюю воду. Бабушка подалась вперед и выглянула в окно. Я передвинул сковородку на край конфорки, уменьшил нагрев и вышел к Ингве на веранду. Он сидел в шезлонге и смотрел вдаль.

– Обед сейчас будет, – сказал я. – Через пять минут.

– Отлично, – сказал он.

– А пиво, которое ты купил, – спросил я. – Это ты к обеду?

Он кивнул и мельком посмотрел на меня:

– А что?

– Я насчет бабушки, – сказал я. – Она спросила, не пьем ли мы за обедом пиво. Я подумал, может, лучше не надо при ней. После той пьянки, какая тут шла? Ей не обязательно снова на это смотреть. Даже если всего стакан за обедом. Понимаешь, о чем я?

– Разумеется. Но ты преувеличиваешь.

– Возможно. Однако это не такая уж великая жертва.

– Это да.

– Значит, договорились?

– Да! – сказал Ингве.

Не услышать раздражение в его голосе было невозможно. Мне не хотелось уходить от него на такой ноте. Но чем это загладить, я так и не придумал. И, постояв несколько секунд навытяжку, я, глотая слезы, ушел снова на кухню, накрыл на стол, слил картошку и поставил, сняв крышку, подсушить, лопаточкой выложил жареное филе лосося вместе с фасолью на блюдо, затем достал миску, чтобы выложить туда картошку, и выставил все на столе. Нежно-розовое, светло-зеленое, белое, темно-зеленое, золотисто-поджаристое. Я наполнил водой кувшин и поставил на стол. Когда я расставлял стаканы, в кухню с веранды вошел Ингве.

– Красота, да и только, – сказал он, садясь. – Может, положить еще вилки?

Я достал их из ящика, дал каждому по вилке, сел и начал чистить картофелину. Горячая шелуха обжигала пальцы.

– Ты чистишь? Это же молодой картофель.

– Ты прав, – сказал я.

Воткнул вилку во вторую картофелину и положил себе на тарелку. Она развалилась, едва я коснулся ее ножом. Ингве поднес ко рту кусочек лосося. Бабушка старательно резала свой кусок на мелкие части. Я поднялся, достал из холодильника маргарин и положил кусок себе на картошку. Положив в рот первый кусок лососины, я по детской привычке задышал ртом. Ингве, похоже, относился теперь к рыбе спокойнее, по-взрослому. Теперь он ел даже лютефиск, который раньше был для нас самым страшным кошмаром. «С беконом и приправами это даже очень вкусно», – услышал я внутренним слухом его слова, глядя на то, как он молча ест рядом со мной. Таких вещей, как дружеский обед, за которым на стол подается лютефиск, в моем мире не существовало. Не потому, что я не брал лютефиска в рот, а потому, что меня не приглашали на такие обеды. Почему теперь это так, я не имею понятия. Да и не особенно об этом задумывался. Но когда-то было иначе, когда-то я страдал, что не вхож в такие компании.

– Гуннар сказал, что в Гриме есть прокатная фирма. Заедем туда завтра по пути из похоронной конторы? Хорошо бы сделать это до твоего отъезда. То есть пока мы при машине.

– Хорошо, – сказал Ингве, – можно съездить.

Теперь и бабушка принялась за еду. Ее лицо как-то заострилось, в ней появилось что-то от грызуна. При каждом ее движении я ощущал запах мочи. Ох, надо как-то уговорить ее помыться! Переменить ей одежду на чистую. И подкормить ее хорошенько. Продуктами попитательней: молоком, кашей, маслом.

Я поднес ко рту стакан и отхлебнул. Вода, такая прохладная во рту, слегка отдавала металлом. Ингве со звоном опустил свой прибор на тарелку. За приоткрытой дверью столовой с жужжанием кружила оса или, может быть, шмель. Бабушка вздохнула. Одновременно со вздохом она заерзала на стуле, как будто мысль мелькнула у нее не только в сознании, но и во всем теле.

В этом доме в сочельник всегда подавали рыбу. Для меня в детстве в этом было что-то чудовищное. Рыба в сочельник! Но Кристиансанн – приморский город, такова была старинная традиция, и треска в рыбных рядах к Рождеству продавалась отборная. Однажды я ходил туда с бабушкой, я помню атмосферу, которая встретила нас в рыбном павильоне: после яркого солнца, блестевшего на снегу, там казалось темно; большие рыбины спокойно плавали в больших чанах; помню бурые тела трески, местами отливающие желтизной, местами зеленью; рыбы медленно открывали и закрывали рты, снизу, на белом подбородке, виднелся отросток вроде бородки; помню их желтые, неподвижные глаза. Люди, которые там торговали, были в белых фартуках и резиновых сапогах. Один из продавцов большущим, почти прямоугольным ножом обезглавил треску и тут же, отодвинув в сторону здоровенную голову, вспорол рыбье брюхо. Внутренности сами вывалились ему на руки. Они были бледные и водянистые, и он кинул их в стоявшее рядом ведро для отбросов. Отчего они такие бледные? Другой продавец как раз завернул рыбину в бумагу и тыкал одним пальцем по клавиатуре кассового аппарата. Помнится, я заметил, что он делает это совсем не так, как продавцы в других магазинах; передо мной в уверенных, но в то же время неуклюжих движениях торговца из рыбных рядов как будто столкнулись два мира – благообразный и грубый, укрытый в домах и тот, что открыт всем ветрам. В торговом зале пахло солью. На витринах во льду были разложены рыбины и креветки. Бабушка в меховой шапке и темном, по щиколотку пальто встала в очередь перед одним из прилавков, а я подошел к ящику, доверху полному крабов. Сверху они были бурые, цвета прелой листвы, снизу – желтовато-белые, костяного цвета. Черные глазки с булавочную головку, усы-антенны, клешни, которые клацали, когда они лезли один на другого. Словно консервные банки, подумал я тогда, с мясом внутри. В том, что эти обитатели глубин оказались здесь, как и остальная морская живность, было что-то сказочное. Один из работников окатывал бетонный пол водой из шлага, вода, пенясь, сбегала в решетку водостока. Бабушка наклонилась и показала пальцем на плоскую, словно сплюснутую рыбину зеленоватого цвета со ржавыми крапинками, продавец достал ее с ледника и положил на весы. Затем переложил на лист бумаги и завернул, сверток засунул в пакет и отдал его бабушке, бабушка же протянула ему деньги одной бумажкой, вынув ее из своего маленького портмоне. Но все сказочное, что было в рыбе и окружало ее там, бесследно исчезало, когда она оказывалась на моей тарелке, белая, размякшая, соленая и набитая костями, так же как пропадало все сказочное в рыбе, которую мы с папой ловили на удочку или дорожку у побережья Трумёйи или в проливе между островом и материком, когда ее подавали дома на стол на коричневых обеденных тарелках.

Когда же это было, что я ходил с бабушкой в рыбные ряды?

В детстве я редко когда бывал у нее в будние дни. Значит, дело, скорее всего, было, когда мы с Ингве проводили у нее зимние каникулы. Когда мы без провожатых приехали в Кристиансанн. В таком случае Ингве тоже бы отправился с нами на рынок. Но в воспоминаниях его не было. А крабов вообще не могло быть; зимние каникулы бывают в феврале, в это время живых крабов нет в продаже. А если бы и были, то не могли находиться в деревянном ящике. Так откуда же взялась эта картинка с такими яркими деталями?

Да откуда угодно! Уж чего сполна хватало в моем детстве, так это рыбы и крабов, креветок и омаров. Сколько раз на моих глазах папа доставал из холодильника недоеденную рыбу, чтобы доесть ее вечером, стоя на кухне, или утром в выходной день. Но больше всего он любил крабов; когда лето подходило к концу и наступал сезон крабов, он после занятий отправлялся в Арендал на рыбацкую пристань, чтобы купить там несколько штук, а иногда и сам выходил на ловлю вечером или ночью на какой-нибудь островок в шхерах или к скалам на взморье. Изредка он брал нас с собой, особенно памятна мне одна такая вылазка, ночью под иссиня-черным августовским небом, возле Торунгского маяка, где на нас по дороге с катера через островок напали чайки, а потом, с двумя полными ведрами крабов, мы жгли в ложбинке костер. Языки пламени тянулись в вышину. Вокруг нас тяжело колыхалось море. Папино лицо светилось от счастья.

Я отставил стакан, отрезал кусочек рыбы и наколол на вилку. Темно-серая жирная лососина на трех зубцах была такая нежная, что просто таяла во рту.

Пообедав, мы продолжили уборку. С лестницей я управился, так что теперь принялся за то, чего не доделала Туве, а Ингве занялся столовой. На улице пошел дождь. Окна покрылись пленкой мороси. Наружная стена на террасе потемнела, а в устье фьорда, где лило, наверное, сильнее, тучи на горизонте стали полосатыми от дождя. Я вытер от пыли все безделушки, лампы, фотографии и сувениры, которыми были забиты полки, и составил их на пол, чтобы протереть шкафчик внутри. Масляную лампу, словно сошедшую со страниц «Тысячи и одной ночи», одновременно дешевую и драгоценную, всю в завитушках и позолоте; венецианскую гондолу, мерцающую, как лампа; фотографию бабушки и дедушки на фоне египетских пирамид. Разглядывая ее, я услышал, как бабушка на кухне встает из-за стола. Протерев рамку и стекло, я поставил фотографию на пол и снял с полки старомодную подставку с давнишними синглами. И тут передо мной явилась бабушка, она стояла, заложив руки за спину, и глядела на меня.

– Нет, знаешь, это уже лишнее, – заявила она. – Сколько можно возиться!

– Да это недолго, – сказал я. – Отчего ж не сделать заодно.

– Да, да, – покивала она. – Так оно, конечно, лучше.

Вытерев от пыли подставку, я поставил ее на пол, сложил рядом пластинки, открыл шкаф и вынул оттуда старый стереопроигрыватель.

– Так что же вы, так-таки никогда и не выпиваете на ночь пивка? – спросила она.

– Нет, – сказал я. – По крайней мере, в будние дни.

– Так я и думала, – сказала она.

В городе за рекой начали загораться фонари, а небо немного прояснилось. Который, интересно, час? Половина шестого? Шесть?