Прощание — страница 74 из 84

– Я скучаю по тебе, – сказал я, – но рад, что ты не здесь.

– Обещай, что не будешь скрывать от меня, что ты сейчас переживаешь, – сказала она.

– Не буду, – пообещал я.

– Я люблю тебя, – сказала она.

– И я тебя люблю, – ответил я.

Как всегда, после этих слов, я прислушался к себе – правда ли это. Мелькнувшее ощущение тотчас же ушло. Конечно же, это правда, конечно же, я ее люблю.

– Позвонишь завтра?

– Разумеется. Ну, всего хорошего, пока…

– Всего хорошего. И передай привет Ингве.

Я положил трубку и пошел в кухню. Ингве стоял там, прислонившись к рабочему столу.

– Это была Тонья, – сказал я. – Тебе привет.

– Спасибо, – сказал он. – И ей от меня передай.

Я присел на край стула.

– Ну что? На сегодня закончили?

– Да. Я, по крайней мере, уже наработался.

– Я только вот схожу в киоск, и тогда мы… ну, ты знаешь. Тебе ничего не надо?

– Может, купишь пачку табака? И заодно, может быть, чипсов или чего-нибудь вроде?

Я кивнул и поднялся, спустился по лестнице, надел куртку, оставленную в гардеробе, проверил во внутреннем кармане, на месте ли деньги, и взглянул на себя в зеркало, перед тем как выйти. Вид у меня был заезженный. И хотя в последний раз я плакал несколько часов назад, по глазам это все еще было заметно. Они не то чтобы покраснели, но казались мутными и какими-то водянистыми.

На крыльце я на секунду остановился. В голову вдруг ударила мысль, что нам многое нужно спросить у бабушки. До сих пор мы чересчур осторожничали. Например, когда приехала скорая? Сколько времени пришлось ждать после вызова? Как долго оставалась надежда его спасти? Приехали они вовремя или опоздали?

Они должны были въехать на гору с включенным маячком и воющей сиреной. Из машины выскочили водитель и врач, захватив оборудование, они взбежали на крыльцо к двери. А если дверь была заперта? Дверь здесь всегда держали на замке. Сообразила ли она впопыхах спуститься и отпереть дверь к их приезду? Или они звонили и ждали, пока им откроют? Что она сказала им, когда они пришли: «Он лежит там» – и провела их в гостиную? Сидел ли он все так же в кресле, когда они пришли, или лежал на полу? Пытались ли они его оживить? Массаж сердца, кислород, дыхание изо рта в рот? Или же сразу констатировали смерть, так как сделать уже ничего было невозможно, и они просто положили его на носилки и унесли, обменявшись с ней несколькими словами. Что она поняла из сказанного? Что сказала сама? И когда это произошло: утром, днем или вечером?

Не можем же мы уехать отсюда, так и не узнав, при каких обстоятельствах он умер, так ведь?

Я вздохнул и спустился вниз. Небо надо мной расчистилось. Если несколько часов тому назад оно все было затянуто сплошной пеленой туч, то сейчас тучи образовали горный ландшафт с протяженными долинами, крутыми обрывами и острыми пиками, местами белыми и пушистыми, как снег, местами серыми, как неприступные скалы, в то время как широкие равнины, озаренные заходящим солнцем, не столько сияли и горели, как это часто бывает, красноватыми отсветами, сколько казались размытыми, погруженными в некую влагу. Матово-красные, темно-розовые, висели они над городом, окруженные всевозможными оттенками серого. Зрелище какой-то нечеловеческой красоты. Казалось бы, все должны были высыпать на улицу, машины должны останавливаться, двери распахиваться, а водители и пассажиры – вылезать и, задрав голову, восхищенно любоваться тем, что делается вверху, гадая, что за явление разыгрывается у них над головой.

На деле же все ограничивалось разве что беглым взглядом. За которым следовал скупой комментарий, что «небо, дескать, сегодня красивое», потому что подобное зрелище не представляет собой ничего исключительного, а напротив, редкий день проходит без того, чтобы небо не наполнялось фантастическими облачными образованиями, каждое со своим уникальным, неповторимым освещением, а то, что видно всегда, мы, по сути, как бы не видим; мы проживаем свою жизнь под вечно изменчивыми небесами, не уделяя им ни единой мысли или взгляда. Да и с какой бы стати нам уделять им внимание? Если бы эти образования имели какой-то смысл, к примеру, содержали бы в себе обращенные к нам знамения или весть, которую необходимо понять и правильно расшифровать, то мы по понятной причине неизбежно внимательно следили бы за тем, что происходит вверху. Но поскольку этого нет, а очертания и освещение облаков, какой бы они ни принимали вид, ровным счетом ничего не означают, а возникают исключительно в силу случайности, то знаменуют они собой всего лишь отсутствие смысла в чистом виде и в самой ярко выраженной форме.

Я вышел на широкую дорогу, безлюдную, пустую, и зашагал к перекрестку. Там тоже царило воскресное затишье. Пожилая пара, прогуливающаяся по противоположной стороне, немного машин, направляющихся к мосту, светофор, переключающийся на красный свет, хотя останавливать ему было некого. У автобусной остановки рядом с киоском затормозил черный «гольф», из него вышел молодой человек в шортах с бумажником в руке и рысцой побежал к киоску, бросив свой «гольф» с включенным мотором. Я встретился с ним в дверях, когда он оттуда выбежал. На этот раз в руке у него было мороженое. Надо же, какой инфантилизм! Оставить машину с включенным мотором, чтобы сбегать за мороженым?

Молодого человека в тренировочном костюме сегодня сменила за прилавком девушка лет двадцати, полноватая и чернявая, в чертах лица у нее проглядывало что-то персидское, и я подумал, что она, должно быть, уроженка Ирака или Ирана. Несмотря на круглые щеки и полноту, она была хорошенькой. На меня она даже не взглянула. Все ее внимание было направлено на развернутую газету, которая лежала перед ней на прилавке. Я отодвинул дверцу холодильника, достал две бутылки спрайта, поискал глазами чипсы и, обнаружив их, взял две пачки и выложил на прилавок.

– И еще пачку «Тидеман гуль» с бумагой, – сказал я.

Она повернулась и достала табак с полки у себя за спиной.

– Вам «Ризлу»? – спросила она, по-прежнему не глядя мне в лицо.

– Да, пожалуйста.

Она вытащила оранжевую бумагу для сигарет из-под прилавка и положила рядом с табаком, одновременно выбивая свободной рукой чек.

– Сто пятьдесят семь пятьдесят, – объявила она с выраженным кристиансаннским акцентом.

Я протянул ей две стокроновые бумажки. Она пропечатала сумму и вынула из ящичка под кассой сдачу. Хотя я стоял перед ней с протянутой рукой, она положила деньги на прилавок.

Почему бы это? Неужели со мной что-то не так, а она это заметила и ей не понравилось? Или она просто туповата? Ведь обыкновенно продавцы все же смотрят в лицо покупателю, принимая деньги и вручая ему товар? А если человек протянул руку, то положить деньги рядом – это уже почти оскорбительно, и такой жест выглядит откровенно демонстративным.

Я посмотрел на нее:

– А пакет не дадите?

– Да, конечно, – сказала она и, чуть присев, извлекла из-под прилавка белый пластиковый пакет.

– Вот.

– Спасибо, – сказал я, сложил в него покупки и вышел.

Желание с ней переспать, проявившееся скорее в ощущении своего рода физической открытости и размягченности, нежели в его более обычной форме острого приступа, при котором все чувства завязываются одним жестким узлом, не покидало меня всю дорогу до дома, но не овладело всем моим существом, так как рядом все время маячила скорбь с ее серым и хмурым небом, которое, как я чувствовал, в любую минуту могло вновь накрыть меня своей пасмурной пеленой.

Они были в гостиной и смотрели телевизор. Ингве сидел в папином кресле. Когда я вошел, он обернулся и встал.

– Мы подумали, что не мешало бы немножко выпить, – сказал он, обращаясь к бабушке. – После того, как целый день трудились не покладая рук. Выпьешь с нами стаканчик?

– Ну, что ж, не откажусь, – сказала бабушка.

– Сейчас я намешаю тебе, – сказал Ингве. – Посидим, что ли, на кухне?

– Давай посидим.

У бабушки как будто и ноги задвигались порезвее, и в глазах, где все время стояла тьма, зажегся огонек. Или мне показалось?

Нет, так оно и было.

Один пакет с чипсами я положил на рабочий стол, содержимое второго высыпал в вазочку. Ингве достал из шкафа синюю бутылку «Абсолюта», она стояла там, где хранились продукты, и мы не заметили ее, когда выливали все спиртное, которое попадалось нам на глаза, снял с полки над рабочим столом три стакана, достал из холодильника коробку сока и начал смешивать. Бабушка сидела на привычном месте и наблюдала.

– Так, значит, вы тоже не прочь подкрепиться на ночь, – сказала она.

– А как же, – сказал Ингве. – Мы же весь день работали как заведенные. Так можно хоть вечерком немножко расслабиться.

Улыбаясь, он протянул ей стакан. И вот мы уже сидим все втроем за столом и выпиваем. Было уже около десяти. За окном темнело. Бабушка с несомненным наслаждением пила алкогольную смесь. В глазах у нее скоро появился прежний блеск, поблекшие щечки разрумянились, движения стали мягче, а когда она допила первый стакан и Ингве налил ей второй, у нее словно бы полегчало на душе, потому что вскоре она уже говорила с нами и смеялась, как в былые дни. Первые полчаса я сидел точно каменный, цепенея от неприятного чувства, потому что она оживала как вампир, наконец дорвавшийся до свежей крови. Я видел своими глазами, как это происходило: жизнь возвращалась к ней, постепенно вливаясь в жилы. Это было ужасно, ужасно… Но затем я и сам ощутил действие алкоголя, мысли мои размякли, сознание растворилось, и то, что она сидит тут, и пьет, и смеется через два дня после того, как нашла своего сына мертвым, уже не казалось таким чудовищным: ничего страшного, старушка, как видно, с утра об этом мечтала, а то сидишь тут целый день неподвижно на стуле, только изредка прерывая это сидение бестолковым хождением по дому в немом молчании, а тут хоть какая-то жизнь! Да и у нас тоже душа этого требовала. И вот мы сидим, бабушка рассказывает разные истории, мы хохочем. Потом подхватывает Ингве, мы хохочем снова. Они с Ингве всегда сходились друг с другом на почве врожденной склонности к игре слов, но никогда это не проявлялось так ярко, как в тот вечер. И вот уже бабушка вытирает глаза, насмеявшись до слез, а я, встретившись взглядом с Ингве, вижу в его глазах одну радость, хотя только что в них проскальзывало виноватое выражение. Мы отведали волшебного зелья. Эта прозрачная жидкость, сохранявшая свой резкий вкус даже после того, как ее развели апельсиновым соком, изменила условия нашего существования, вытеснив из сознания то, что тут случилось, и вернув нас к тому, какими мы были и что думали в обычное время, словно подсветив это изнутри: то, чем мы были и что думали, засияло вдруг теплым светом, и все преграды перед нами исчезли. От бабушки все так же пахло мочой, ее одежда все так же была заляпана липкими жирными пятнами, она была все так же ужасающе худа, все так же несла на себе следы долгих месяцев, прожитых в крысиной норе вместе с сыном, нашим отцом, умершим от беспробудного пьянства, едва успевшим остыть и по-прежнему лежащим где-то неподалеку. Но глаза ее светились, на губах играла улыбка. А ее руки, все время покоившиеся на коленях, если только не крутили пальцами вечное курево, теперь обрели способность жестикулировать. Прямо на глазах она превращалась в того человека, каким была раньше, – легкого, бойкого, постоянно улыбающегося и смешливого. Истории, которые она нам рассказывала, мы уже слышали раньше, но в этом как раз и была их главная прелесть, – во всяком случае, для меня, – потому что, по мере того как она их рассказывала, она превращалась в себя прежнюю, возвращалась та жизнь, которой жили в этом доме. Ни одна из этих историй не была забавна сама по себе, все дело было в том, как бабушка их рассказывала, в ее изложении они превращались в смешные благодаря тому, что она сама считала их такими. Она всегда подмечала в обыденной жизни забавное, и каждый раз смеялась от души. Сыновья тоже принимали в этом участие, в том смысле, что рассказывали ей мелкие эпи