Прощание — страница 76 из 84

– Нет, сперва не здесь, – сказала она. – Ближе к окраине, на Кухольмсвейен. Там было хорошо, одно из лучших мест в Люнне, глазам открывался такой простор – вид на море и на город. И так высоко на горе, что к нам в окна никто не заглядывал. Ну, а когда мы купили этот участок, тут стоял другой дом. Впрочем, дом – это слишком громко сказано. Хе-хе-хе! Не дом, а лачужка! Дело в том, что двое мужчин, которые тут жили, оба были горькие пьяницы. В первый раз, как мы к ним зашли, там повсюду валялись бутылки! В прихожей, прямо у входа, на лестнице, в гостиной, на кухне – везде. В некоторых местах их было столько, что ногу некуда поставить. Поэтому он достался нам очень дешево. Мы снесли этот дом и построили новый. Даже сада не было, одна халупа на голом склоне, вот что мы тогда купили.

– Ты ведь много сил положила, чтобы развести сад? – сказал я.

– Да уж, что правда, то правда. Сливы, которые там растут, я привезла с собой от родителей из Осгорстранна. Они уж совсем старые, засыхают.

– Я помню, мы всегда привозили от вас полные сумки слив, – сказал Ингве.

– И я помню.

– Они еще дают урожай?

– А как же, – сказала бабушка. – Может быть, не так много, как раньше, а все же дают.

Я взял бутылку, уже наполовину пустую, и налил себе еще стакан. Не так уж странно, что бабушка не замечает, что круг замкнулся, подумал я, вытер большим пальцем стекавшую с горлышка каплю и облизнул его, а бабушка, сидевшая напротив меня, открыла табачную пачку и набила себе сигарету при помощи машинки. Ведь как ни ужасно тут было в последние годы, для нее они составляли лишь малую часть прошедшей жизни. Глядя на папу, она видела его младенцем, маленьким мальчиком, подростком, взрослым мужчиной, этот взгляд вбирал в себя весь его характер, все качества, а потому, когда он валялся у нее на диване и ходил под себя, это был такой коротенький миг, а сама она была настолько стара, что подобная малость не могла перевесить огромного запаса прожитой вместе с ним жизни. То же самое, наверное, и дом, подумал я. Первый дом, полный бутылок, так и остался для нее «домом с бутылками», а этот был ее гнездом, в котором она прожила последние сорок лет, а то, что теперь и он оказался заставлен бутылками, не играло никакой роли.

Или дело в том, что от спиртного бабушка перестала ясно соображать? В таком случае она хорошо это скрывает, потому что, кроме внезапного оживления, по ее поведению почти незаметно было, что она пьяна. С другой стороны, я и сам был не в том состоянии, чтобы судить здраво. Подогреваемый сияющим светом алкоголя, высвобождающего мысли, я уже хлестал его стакан за стаканом, почти не разбавляя соком. И он уходил как в бездонную бочку.

Наполнив стакан спрайтом, я переставил на подоконник бутылку, мешавшую видеть бабушку.

– Ты что делаешь! – сказал Ингве.

– Кто же выставляет бутылку на подоконник! – сказала бабушка.

Весь красный от смущения, я схватил бутылку и вернул ее на стол.

Бабушка засмеялась:

– Надо же! Он ставит бутылку с водкой на подоконник!

Ингве тоже засмеялся.

– А как же! Пускай соседи видят, как мы тут выпиваем, – сказал он.

– Да ладно вам, – сказал я. – Просто я не подумал.

– Нет, это надо же! – сказала бабушка, отирая выступившие от смеха слезы. – Хе-хе-хе!

В этом доме, где всегда старались, чтобы никто не подглядывал за тем, что делается внутри, где так следили за внешней безупречностью, начиная от одежды и кончая садом, от фасада дома до автомобиля и поведения детей, выставить в освещенном окне бутылку было чем-то совершенно немыслимым. Вот над чем так смеялись они, а вслед за ними и я.

Свет над холмами по ту сторону дороги, еще различимыми сквозь отражение нашей кухни, в которой мы сидели, словно в подводной лодке, стал серо-голубым. Это было самое темное время ночи. Речь Ингве стала чуть менее отчетливой, чем обычно. Только хорошо зная его, можно было заметить это легкое изменение. Но я заметил, потому что так всегда бывало с ним, если он выпивал: сначала появлялась едва заметная смазанность, затем его речь становилась все более и более неясной, а затем, когда его одолевал хмель, он, прежде чем отрубиться, говорил уже так, что ничего невозможно было разобрать. Мне эта неразборчивость речи, следовавшая за выпивкой, казалась скорее его внутренним свойством, которое теперь проявлялось открыто, и это было проблемой, ведь раз по мне не заметно, до какой степени я пьян, потому что я двигаюсь и разговариваю почти как обычно, то для всего, что я скажу или сделаю, не найдешь потом уже никаких оправданий. Одурманенность продолжала нарастать еще и потому, что хмель не заканчивался сном или потерей координации, а переходил в беспамятство, в котором не было ничего, кроме пустоты и примитивных ощущений. Я любил это состояние, самое лучшее из всех, какие я знал, но оно никогда не приводило ни к чему хорошему, а на следующий день или спустя несколько дней ассоциировалось не только с безграничной свободой, но и с дуростью, что было мне глубоко ненавистно. Но когда я достигал этого состояния, будущее исчезало, как и прошлое, существовал только нынешний миг, чем оно мне так и нравилось: мой мир во всей его невыносимой банальности вдруг озарялся сияющим светом.

Я обернулся и посмотрел на стенные часы. Было без двадцати пяти двенадцать. Затем я взглянул на Ингве. Вид у него был усталый, глаза превратились в щелочки и покраснели по краям. Стакан перед ним был пуст. Только бы он не вздумал отправиться спать! Наедине с бабушкой я просто не выдержу.

– Еще налить? – спросил я, кивнув на стоящую посреди стола бутылку.

– Ну, можно, – сказал он. – Но это по последней. Завтра рано вставать.

– Да? – сказал я. – А чего ради?

– У нас завтра в девять встреча. Забыл, что ли?

Я хлопнул себя по лбу – жест, которого я не делал с самой гимназии.

– Ну и ладно. Чего тут такого! – сказал я. – Главное, не опоздать.

Бабушка глядела на нас.

Сейчас она спросит, с кем мы должны встречаться. Слова «с похоронным агентом» неизбежно разрушат чары. И мы опять окажемся в прежнем состоянии – мать, у которой умер сын, сыновья, у которых умер отец.

Однако спросить, не хочет ли она добавки, я не решился. Всему есть предел, это вопрос пристойности, а мы и так уже перешли все границы. Я взял бутылку и налил Ингве, затем себе. И тут встретил ее взгляд.

– Хочешь еще немножко? – услышал я собственный голос.

– Разве что чуточку, – сказала она. – Мы уж и так припозднились.

– Да, поздно на земле, – сказал я.

– Что-что ты сказал? – спросила она.

– Он сказал: поздно на земле, – объяснил Ингве. – Это известная цитата.

Зачем он так сказал? Хотел утереть мне нос? Черт меня дернул, дурака, сказать «поздно на земле».

– У Карла Уве скоро выйдет книга, – сказал Ингве.

– Правда, Карл Уве? – спросила бабушка.

Я кивнул.

– Ты сказал, и я сразу вспомнила. Кто же это говорил? Гуннар, что ли? Вот это да! Надо же! Написал книгу!

Она поднесла к губам стакан и отхлебнула. Я тоже. Что это? Кажется мне, или ее глаза и впрямь опять помрачнели?

– Так, значит, в войну вы жили не тут? – спросил я, делая новый глоток.

– Нет. Сюда мы переехали уже после войны, спустя несколько лет. Всю войну мы жили там, подальше, – сказала она, показывая пальцем назад.

– И как же тогда жилось, в смысле – во время войны?

– Как жилось? Да в общем как всегда. Были трудности с продуктами, а в остальном жизнь мало чем отличалась. Немцы были обычные люди, такие же, как мы. С одними мы познакомились. Мы ездили туда после войны и навещали их.

– В Германии?

– Да, да. А когда им пришлось уходить в мае сорок пятого, они позвонили нам, чтобы мы зашли, если можем, забрать кое-какие вещи, которые они оставили. Они отдали нам превосходные вина. И радиоприемник. И много чего еще.

О том, что они получали от немцев подарки до капитуляции, я уже слыхал и раньше. Но те немцы сами заходили к ним в гости.

– Они где-то сложили эти вещи? – спросил я. – И где же?

– В скалах, – сказала бабушка. – Они позвонили и подробно описали, где что лежит. Мы и отправились туда вечерком. Смотрим – все на месте, как они и сказали. Очень симпатичные были люди, это да.

Неужели бабушка с дедушкой в мае сорок пятого года карабкались куда-то по скалам в поисках вина, оставленного немцами?

По саду скользнул свет автомобильных фар, на пару секунд уперся в стену под окном, затем автомобиль свернул на повороте и медленно поехал дальше под гору. Бабушка привстала и выглянула в окно.

– Кто бы это мог быть так поздно? – спросила она.

Вздохнув, она снова села, сложив на коленях руки. Посмотрела на нас:

– Хорошо, что вы приехали, мальчики.

Наступила пауза. Бабушка снова отхлебнула из стакана.

– А ты помнишь, как ты жил у нас? – спросила она вдруг, обратив на Ингве взгляд, полный теплоты. – Папа тогда приехал за тобой уже с бородой, а раньше ее не было. Ты побежал от него наверх и кричишь: «Это не папа». Хе-хе-хе! «Это не папа!» Уж до чего же ты был забавный, просто сил нет.

– Я это хорошо помню, – сказал Ингве.

– А еще мы как-то слушали с тобой радио, там шел разговор с хозяином самой старой в Норвегии лошади. Помнишь? А ты возьми и скажи: «Папа, ты такой же старый, как самая старая лошадь в Норвегии!»

Наклонив голову, она хохотала и вытирала глаза костяшками указательных пальцев.

– Ну, а ты, – обратилась она ко мне. – Помнишь, как тебя оставили у нас в летнем домике?

Я кивнул.

– Как-то раз мы нашли тебя на крыльце, ты сидел там и плакал, а когда мы спросили, почему ты плачешь, ты ответил: «Мне так одиноко». А было тебе восемь годочков.

Дело было летом. Мама с папой уехали в отпуск в Германию. Ингве оставался в Сёрбёвоге у маминых родителей, а я здесь, в Кристиансанне. Что я об этом помню? Помню, что с бабушкой и дедушкой у меня не было настоящей близости. И внезапно я оказался вовлечен в их повседневную жизнь. Они неожиданно сделались непривычно чужими, и рядом не было никакого посредника, кто мог бы нас сблизить. Однажды утром мне в молоке попалось какое-то насекомое, я отказывался его пить, а бабушка сказала, чтобы я перестал привередничать: вынь, мол, насекомое, и дело с концом. Привыкай, раз выехал на природу. Она сказала это очень резко, и я выпил молоко, хотя меня едва не стошнило. Отчего мне запомнилось именно это? А не что-нибудь другое? Ведь было же и еще что-то? Было, конечно. Мама и папа прислали открытку из Баварии с видом Мюнхена. Как же я ждал ее и как обрадовалс