Прощание — страница 66 из 89

ато в отряде с едой, однако связным наскребли: вовремя подмажешь — избежишь крупных неприятностей. Корзину поменьше несет и Василь.

«Мужичок с ноготок», — подумала Лида. В овчинном кожушке, в драной шапке-ушанке, наползающей на брови, он отбрасывает ее назад большим пальцем, шагает бодро, бодростью подчеркнутой этой, когда Лида оборачивается, демонстрируя ей: порядок! «Актер», — сказал о нем Игорь Петрович и осуждающе и с некоторым, как уловилось, одобрением; командир отряда все отговаривал мальчугана — не ходи, ты же выдашь себя, у тебя на лбу написано, что ненавидишь немцев, Василек слушал его, сопел, надувался, а надувшись, у Скворцова на виду подбежал к проходившему мимо землянки Арцту, пожал опешившему немцу руку: «Здравствуйте, доктор», — широчайше, радостно при этом улыбаясь. «Актер ты! Изобразил!» — сказал Игорь Петрович, покачивая головой. «Что прикажете — изображу, — сказал мальчуган. — Не маленький, задание не провалю…» Провалить нельзя. Если что — не пощадят. Партизанских связных расстреливают, вешают, живьем закапывают в землю, что делают с женщинами — лучше не говорить. Лучше сразу выстрелить себе в висок. Но оружие брать запрещено, чтоб при обыске не подвело. Уповай на свою находчивость, бойкость, а может, и смазливость. Не доводя до большого греха, и это можно использовать. Как ни противно. Она думала уже об этом, ни словечком не обмолвясь Павлику.

Дождем прибивало туман к тропе, а ветром-низовиком волочило его через тропу, не давая застаиваться. На западе небо мглисто колыхалось, будто дымилось тучами. Как ни старались ступать тихо, то сучком хрустнут, то лужей хлюпнут. И она чаще, чем Василек: походка у нее какая-то вертлявая, разболтанная — привыкла по городским скверам шлёндать. Да когда шлёндала? До войны юбку протирала, сидя в своей сберкассе, по вечерам училась заочно в техникуме. Она шагала, вслушиваясь и всматриваясь, не переставая сверять дорожные приметы с теми, что называл на инструктаже Павлик Лобода: с тропки — на просеку, возле трех камней, далее просекой, до пересечения с другою, потом по той, по другой — до сгоревшего ветряка, от ветряка влево, на грунтовку, через три километра — сельцо, полицаев там быть не должно. Путь был только начат, приметы только начинали совпадать: у трех валунов, как будто составлявших углы гранитного треугольника, выход на просеку; просека неширокая, прорублена в ельнике, с одного боку которого лежала топь, с другого — цепочка поросших ольхою холмов, — остальные приметы еще должны были совпасть. Прежде всего, чтоб в сельце не оказалось полицаев. Она их опасается больше, чем немцев…

Павлик Лобода, сдается ей, и отпустил ее потому, что не одна отправилась, а с Васильком. Когда не одна, хоть с мальчуганом, меньше вероятности, что кто-то привяжется. Но в военное лихолетье мальчик — не защита, на себя больше надейся и его самого защитить сумей. А Павлику она благодарна за то, что отпустил. Она стирала белье партизанам, варила щи и кашу, дежурила в санчасти, няня и сестра разом, когда отражали атаки карателей, доводилось и стрелять, да мало этого. Ходят же другие на диверсии, в разведку, на связь. В диверсанты, в подрывники женщина не годится, а в связные? Не подведет ни Павлика, ни Игоря Петровича. Оба ее инструктировали, поврозь: Игорь Петрович был спокоен, Павлик волновался. Посылать любимую женщину в пекло, к черту в пасть — поволнуешься. Идти было скользко; выступала испарина — оделись тепло, прямо-таки по-зимнему: на ней полушубочек, шерстяной платок, суконная юбка; сверху накинула дерюгу — от дождя, мешковина и на плечах Василя. Оденься полегче — замерзнешь. Неизвестно же, как получится, где ночевать случится — а если в поле, под ракитой? Днем, конечно, может солнышко пригреть, но потеплеет ненадолго — зима дышит вон с того озера, с севера. Снега нету, а дожди частые.

— Василек, не устал?

— Ни. Мы ж мало прошли.

Это верно. Если корзину перекинуть на другую руку, совсем хорошо. Но упрела малость. Расстегнула верхнюю пуговицу, отпустила узел платка. Дождь то слабел — и, слабый, сеял как сквозь сито, то усиливался — и, сильный, хлестал, как прутьями; вода впитывалась в дерюгу, в одежду и, казалось, даже в кожу лица. Лида утиралась, но лицо тут же становилось мокрым, будто не сверху лило, а вода выступала изнутри, сквозь кожу. Какая погода там, в городе? Такая же, как и здесь. Но хочется, чтобы было тепло и солнечно. Как будто под ясным небом ей легче выполнить то, что поручено. Будет осмотрительной, но не трусливой, находчивой, но не безрассудной — выполнит. Лида ступала на полеглую, высохшую, рыжую траву, на рыжую глину — где просека была нагая, — ступала в лужи, если их нельзя было переступить; с просеки не сворачивала, давши себе зарок: не сойду до второй, пересекающейся просеки, загадавши: тогда будет удача.

Спустя километр-полтора Лида опять спросила:

— Василек, ты не устал?

— Ни. Мы ж трошки прошли.

Не совсем «трошки», прошли порядочно, и она притомилась. Но стыдно перед мальчуганом обнаруживать слабинку. И Лида снова ступала по траве, мху и воде, перекидывала корзину с руки на руку. Разошедшийся дождь скрадывал ближние звуки, дальние заглушить не мог: автомобильный гул на дороге, за лесом, самолетный гул в облаках, над лесом; чавкает грязь, хрустит ветка, посвистывает ветрило. Небо посветлело, но это был какой-то хилый и хворый свет. Лида подумала об автомашине и самолете; оба ушли на восток, где-то автомобиль остановится, самолет приземлится, но если б продолжить их путь, то можно было бы достичь линии фронта. За этой линией — свои, родная армия. Лучше, наверное, дышится и воюется среди своих и умирается легче. И она была бы за линией фронта, если б эвакуировалась. Но успей она к эшелону, никогда бы не встретилась с Павлом. Значит, ее судьба — остаться здесь и повстречать свое счастье, свою любовь — Павлушу, Паню, Павлика. Вокруг кровь, муки, смрад, жестокость, насилие, однако ничто не может коснуться их любви. Не может? Павлик не даст коснуться, защитит. И в третий раз Лида спросила:

— Устал, Василек?

— Ни, — в третий раз ответил Василь.

Но уже не говорит, что мало прошли. Оттопали порядком, вышли на вторую просеку. И честно, она уморилась. Решила присесть, передохнуть под елкой, где не так мочит. Сказала:

— Привал. Давай сюда.

Мальчуган посмотрел, притом довольно-таки красноречиво: идти надо, а мы прохлаждаемся. Они примостились вдвоем на пеньке, спиной к спине, поставив у ног прикрытые сверху кусками мешковины корзинки. Лида опиралась на Василя легонько, чтобы нечаянно не столкнуть с пенька; а опирался ли он, сказать трудно: до того худ и невесом. Лида разгибала и сгибала руки — корзина оттягивает, — беззвучно шептала, называя пароль и явки. Молодчага, похвалила себя, все помнит. Заметила — из-под корзины торчит смятая, уснувшая ромашка, вспомнила: ромашки были и у них дома, но не полевые, а садовые, крупные; родители были непонятно равнодушны к фруктам и ягодам и неравнодушны к цветам, с первым теплом на клумбах в саду появлялись примула, нарциссы, тюльпаны, затем наступал черед анютиных глазок и маргариток, затем — пионы и ноготки, их сменяли лилии, левкои, розы, гвоздики, а их — венерин башмачок, флоксы, гладиолусы и ближе к осени георгины, астры, хризантемы, золотые шары, — цветы распускались волна за волной. Воспоминание это, однако, не растрогало Лиду: о далеком, словно о чужом было оно. Между той жизнью и нынешней война и Павел — все теперь изменилось, и она сама изменилась.

Дождь тишал, хотя тучи были все те же, многоярусные. Надо бы вставать, не временить. Что-то заставляло медлить. Неужели трусишь? Напросилась, никто не понуждал. Остренького возжелала, горяченького? Неправда, настоящего, боевого, чтоб можно было себе сказать: и я воевала, била немцев. Кашу варить и портки стирать — это еще не предел моих возможностей. Так что же ты? Очень здорово сказал на митинге комиссар Емельянов: «Убей немца, чтоб он не был под Москвой». Потому что сколько мы убьем гитлеровцев, на столько их меньше будет на советской земле, под Москвой и Ленинградом, под Воронежем, Ростовом или Севастополем. Но главная боль — Москва. Как она, столица?

— Василек, отдохнул?

— А я и не уставал, тетя Лида.

— Какая я тебе тетя? Нашел тетю… Запамятовал? Я тебе сестра. — Лида улыбнулась, и мальчуган улыбнулся.

Едва они выбрались на грунтовую дорогу, как послышался догоняющий скрип несмазанных колес. Василь посмотрел на Лиду, на приближающуюся подводу, на чащобу, как бы говоря: не сигануть ли нам, сестрица, в лесок, покамест подвода не подъехала? Кто там, в ней — знаешь, нет? Пароконная подвода была близко: лошади накрыты попонами, на колесах налипла грязь, отлетает ошметками, на подводе один дядька правит, их заметил — глядит. Лида сказала:

— Станем сбочь, чтоб не стоптал.

Раскатившаяся с горки подвода, пуляя грязью из-под колес, проскрипела мимо Лиды и Василя; кинув на них боковой внимательный взгляд, возница натянул вожжи, придерживая лошадей, и Лиде бросилось в глаза: на рукаве у возницы повязка полицейского — «Ordnungspolizei». He ожидая этого от себя, она подошла к подводе, в пояс поклонилась и сказала:

— День добрый, пан полицейский! Подвезите меня с братом трошки, будьте ласковы.

В полупальто, перешитом из шинели, пожилой, плохо побритый, с уныло-вислыми усами и унылым, вислым носом — полицейская морда, — он с задумчивой важностью пожевал губами.

— Хто таки? Куда направляетесь?

Лида, кланяясь, ответила. Он спросил: документы есть? Лида показала. Он повертел их, вернул, задержался взглядом на корзинках. Лида подобострастно зачастила:

— Отблагодарим пана, у нас яички… Дякую, пан полицейский, дякую!

— Пять штук, — сказал полицай. — И довезу недалеко, до Румнева, оттудова нам не по пути… Ну, давай, давай, девка, давай! — прикрикнул он, вытаскивая из сена кошелку.

«Шкура полицейская», — подумала Лида, перекладывая яйца из своей корзины. Полицай сунул крючковатый пористый нос в корзину, притворно удивился: