– Варварская империя, сложившаяся путём завоевания одним варварским народом других, ещё более варварских, и потому обречённая проигрывать даже слабейшим, но цивилизованным государствам… – довольно сложно излагал свой взгляд на возрождение Порты Сертаб-ага, отставной учитель отдела народного просвещения Мепаврийского ила.
Он всякий раз довольно безрадостно воспринимал очередную (уже четырнадцатую!) попытку своей родины воевать с культурной и просвещённой Россией. Что бы там ни говорили на этот счёт надменные англичане или заносчивые немцы, но их собственная расчётливость выдавала их с головой.
«Что ж вы её тогда, такую отсталую и бессильную, так боитесь-то?..» – всякий раз, читая в газетах об убогости «восточного колосса», задавался вопросом Сертаб-ага. И понимал, что если Европа одинаково сильно не хочет ни уступать России Проливы, ни вступать за них в открытую борьбу, то войны эти, начатые три столетия тому, будут ещё сотни лет вестись. С оплатой турецкой кровью. Пока Россия не мытьём, так катаньем не поставит свой флот в Средиземноморье, в своём средиземноморском порту…
– Как все прочие, собственно говоря, мировые державы…
И тут Сертаб-ага понял, что заговорил вслух и наговорил много лишнего, и стушевался:
– Одним словом, не стал бы я связываться с русскими.
Он принял от хозяина дома пиалу, так вовремя предложенную, и продолжил:
– Зачем злить их почём зря? Ведь придут же и не поймут, – как это мы, зная об их приходе, так вдруг расхрабрились, что от них спрятали их же офицера. Я уж не говорю о том, что ни по их законам, ни по нашим права казнить военнопленного у нас нет.
Лавочник Назар, уже с минуту как замерший с чашкой у рта, хоть не понял и половины из этой пространной речи, окончательному выводу обрадовался, как будто сбросил с плеч бурдюк с водой у колодца: «Задача решена, Аллах усмотрел».
Он с готовностью закивал, рискуя расплескать горячий кофе:
– И я так думаю! Конечно, с другой точки зрения, русский военный, да ещё, как его?..
– Пилот. Piloten, – в который раз подсказал газетный термин на немецком учитель.
– Да продлит Аллах… – привычно подхватил Назар, но опомнился. – Подлого гяура можно, конечно, назвать хорошим товаром, но кабы не выторговать грош ценой лавки?
Он снова, будто оценивая в курушах расход драгоценного керосина, уставился на экономный огонёк в лампе посреди трапезной циновки и повозился на соломенном тюфяке, словно одолевавшая его жадность воплотилась в настоящих клопов.
Но торговая смётка в конце концов уступила осторожности:
– Учёный Сертаб-ага, ты разумно говоришь, – повторил лавочник. – Надо оставить всё как есть. И даже сделать пребывание у нас русского по меньшей мере… – подыскивая слова, Назар вновь уставился выпуклыми глазами на учителя.
– Достойным и не таким оскорбительным, – высосал тот нужные слова из медного кувшина кальяна.
Лавочник так обрадовался узорчатому определению, что, проследив за голубоватым клубком дыма, вспорхнувшим к дырявому горшку в потолке над тандыром, решился:
– Я даже согласен отпускать ему бесплатно табак, унцию в день… в два, или в три дня – посмотрим, сколько он курит. Если вообще курит, не все же русские обязательно курят. – Назар привычно соскользнул на мысль о военной дороговизне, но вряд ли его кто уже слушал.
С этим его «голосом» за ничегонеделание рухнула последняя надежда почтенного Макал-ага не то чтобы на помощь, а скорее на шанс разделить на троих ответственность за своё решение, если вдруг что-то пойдёт не так.
А решение у него уже было и вызрело до такой степени, что старик и не вслушивался в слова собеседников, а только жалел, что достал из ниши, служившей и шкафом, и кладовкой, драгоценную английскую лампу, на которую, как мотыльки на свет, слеталась деревенская детвора. Посмотреть на волшебный огонь из большого мира. И то, конечно, если на праздник деревенский богач выставит её посреди топчана на улице.
Так-то окон, выходящих на улицу, в селе отродясь не водилось. И даже у учителя Сертаба уроки делались если не при дневном свете в потолочной дыре, то приходилось с дощечками и мелом сбиваться на земляном полу вокруг «канделябра» на три лучины. А что делать? Не медресе, свечей не напасёшься просвещать мглу мирского невежества в глухомани, где соседи до сих пор бегают друг к другу не за керосином и спичками, а за угольком из мангала…
«А керосину за русского можно купить столько, что можно будет даже читать на виду у всей деревни, сев в плетёное кресло у перил язлыка,[33] точно, как генерал на балконе, виденный по молодости в Константинополе. Вот только там был ещё русский самовар, но, понятное дело, одного русского пилота на самовар не выменять. Ну, ничего, зато пусть все потом видят, как новая жена приносит мне очки… и свежую газету из лавки, когда туда поступит какой-нибудь товар, завернутый в «Istanbul News». Решено, Аллах с ним, с самоваром, жена и дешевле, и нужней. Надо же наконец выжить, если уже не из постели, то хоть из головы покойницу. Нынешняя-то, что была младшей при старухе, так привыкла помалкивать, что и сейчас слова даром не выманишь, куда ей. А так, может, вдвоём да и повеселей»…
Макал-ага с умилённым вздохом посмотрел на стоящую против дверей потемневшую, но всё ещё сочно-расписную «гелин искемлеси» – скамью невесты, – древнее украшение всякого достойного дома. И позвал:
– Женщина, принеси гостям чашу омыть руки!
Довольно бесцеремонно давая понять, что и сам «умывает руки», что «совещание у тандыра» – совет первых людей села, – окончено.
Конечно, придётся ещё с озабоченным видом поднять этот вопрос во дворе мечети со старейшинами… Но разве чем поможет опыт последней войны времён Шипки и Плевны? И так будущее ясно с самой базарной очевидностью: кто придёт, тот и продиктует сделку. Такой товар про запас, до лучшей цены, не отложишь.
Лишь бы первыми не были воры.
А ворами умудрённый Макал-ага мог смело считать и всякого полицейского, от «урядника» до «полицмейстера» ила (придёт и заберёт, – не поспоришь), и так называемых «ополченцев». Банды лазов, курдов или даже самих турок, не подлежащих мобилизации, которым теперь вольно вредить неверным во имя Аллаха как угодно, вплоть до резни местных христиан «во избежание пособничества».
Те тоже спрашивать особо не будут.
Тут главное – уследить, чтобы весть о погибшем в страшном пламени офицере и ещё о двоих, извлечённых из красивого авто, как можно позже вышла за пределы села. И весть о разбитом дирижабле (слово очень уж красивое, так и запомнилось), – тоже.
И о пленённом русском. А то ведь, как ни крути, дорога на Ризе неподалёку…
– Наверное, к соседке пошла, глупая, – так и не дождавшись появления жены из-за ковровой двери в женскую половину, проворчал старик.
– Ну, зачем глупая? – с заметной завистью вздохнул лавочник Назар. – Глупая бы уже мешала с просьбами уйти, а ещё больше, подслушивая за ширмой разговор мужчин и вот так кашляя…
Назар изобразил нечто среднее между чахоточной судорогой и руганью дервиша на мула, оказавшегося всё же ослом. Не через край приличия, но так, чтобы мул обделался от стыда.
Гости в ответ хохотнули, но как-то сочувственно.
– …Как это делает моя жена, когда хочет, чтобы я высказал мужчинам её мнение, как своё, – совсем уж напрасно пояснил лавочник, разводя руками.
Закоренелый бобыль Сертаб-ага, не зная, что сказать, глубокомысленно забулькал дымом в лужёной глотке кальяна.
– Слава Аллаху, что, сколь ни были вольны слова жены, воля её препоручена мужу, – не сразу, но обдумав, не будет ли в его устах это также звучать горькой самоиронией (не такой уж и срок – всего десять лет как превратилась старшая жена в незримую наставницу), вставил под конец Макал-ага свою резолюцию. Как цитату с молитвенного коврика на женской половине мечети.
– Алла акбар! – постановило сообщество. – Не дай бог…
И небо, как ни странно, не дрогнуло, не провалилось на землю, несмотря на то что в ответ на молитвы деревенского триумвирата, молодая жена Макал-ага в ту же минуту совершила сделку с совестью.
Такую сделку с совестью, что самой себе не смогла признаться: нет, совсем неслучайно соскочила петелька, держащая на виске непроницаемую занавесь чачвана. Она сама, Айгуль, а не таинственная воля судьбы, закрепила её так непрочно, что достаточно было склониться над горловиной зиндана, наступив коленом на край сетки из конского волоса, чтобы та вдруг спала со смуглого личика, как крыло ворона, расклевавшего её сердце в прах тоской и одиночеством.
С лица, которого не видел никто и никогда. Из тех, конечно, кому бы она хотела его показать, чтобы узнать – достойна ли такой вспышки в глазах, такого восхищённого изумления, как у этого русского…
С этим немым ответом Айгуль не то чтобы отскочила, а отвалилась от колодца зиндана на спину, и с минуту, не меньше, притаившись, не могла говорить даже со своей тёзкой[34], зардевшейся от стыда, но всё понимающей.
Серебряная сестра её плыла в чёрной бахроме туч, неотделимых от иссиня-чёрного неба. Плыла, словно бежала в неведомое будущее, такое же непроницаемо-чёрное от ждущего её там, впереди, проклятия, проклятия навек.
…Но которого Айгуль так заждалась с тех пор, как её почти девочкой купила себе в услужение старшая жена аги, да продлит Аллах его почтенную беспомощность…
Лето и осень 1916 года
В августе на Черноморском флоте продолжались перестановки, начатые с отставки Эбергарда и назначения командующим вице-адмирала Колчака.
Вице-адмирала Покровского, над которым тенью висел необоснованный и дорого обошедшийся флоту срыв операции по уничтожению базы немецких подлодок в Варне, возвратили на штабную работу, но не начальником штаба.
На «Императрице Марии», определённой командующим во флагманский корабль, произошла смена командиров. Князь Трубецкой был назначен начальником Минной бригады, а в командование вступил капитан 1-го ранга Кузнецов.