— И все равно не понимаю! Вот они, эти наставления — меньше Устава гарнизонной службы! Только что артикулов воинских со скальпелем в руках тут не хватает. То есть, профессора-академики думают, что этого достаточно, чтобы за месяц остругать до хирурга кого угодно? Хоть Кошкина, хоть его санитарку? — погасшая папироса в темных от йода пальцах Астахова описала нервный полукруг. — И как все это прикажете уложить в голове, когда и так скоро борта рассядутся? "Забудьте все, чему вас учили до сих пор", как любят говорить студентам? Но с таким подходом в хирургию? — он снова зажег папиросу и жадно затянулся. Ясно было, что такая откровенность дается Астахову нелегко. Как признаться, что ты внезапно усомнился в своих прежних знаниях и силах? А ведь не студент, врач со стажем. Но через такой Рубикон переходит рано или поздно любой гражданский хирург, попавший на военную службу.
— Вот не могу не согласиться, — вздохнул подошедший Южнов, — Я, например, с экзаменов скальпель в руках не держал. А товарищ Денисенко и насчет меня, кажется, планы строит. Понимаю, что взаимозаменяемость, но за месяц из меня не то, что хирурга, ассистента не сделать. Я ж про эти инструменты только и помню, с какой стороны браться. На обучение время нужно, а где его взять?
— Не за месяц, — терпеливо объяснил Огнев, — но за полгода — можем и должны. Но не с этим. Это — уже для хирургов. Как переучивать на хирургов — предстоит еще разобраться. И не “забудьте все”, а … хм… “имейте в виду, вы с таким на гражданке не сталкивались, вам может показаться, что вы нашли правильные решения. Так вот, не вы первые. И то, что вы нашли, скорее всего, неправильно.” Военно-полевая хирургия отличается от гражданской, даже от экстренной, тем, что, — Алексей Петрович, сам того не замечая, перешел на лекторский тон и громкость, — здесь другой характер травмы. Пулевые ранения со средних и больших дистанций, да не пистолетные, а винтовочные и осколочные — вы их, почитай, не видели прежде. Это раз. Количество раненых, заведомо превосходящее возможность оказать полноценную помощь в медсанбате всем. Как следствие, необходимость сортировки и частичной эвакуации без оказания помощи. Это два. Невозможность доведения лечения до конца, необходимость эвакуировать раненых, как только они смогут перенести транспорт. Это три. Как следствие, невозможность увидеть свои ошибки, это четыре. Как следствие, необходимость лечить раненых единообразно, чтобы не переделывать на каждом этапе, это пять.
— Товарищ военврач третьего ранга, разрешите обратиться? — на лекторский тон, оказывается, подошла Вера Саенко, — Это только для начсостава или нам тоже можно слушать?
Из-за ее спины выглядывали Мухина и Галя Петренко. Все три робели при таком количестве начальства сразу, храбрости подойти и спросить хватило только у Веры, у которой любопытство всегда было сильнее страха.
— Да слушайте, конечно, если что не поймете, потом спросите. Так, о чем я? Разумеется, о вечном. Первичный шов, например, потому именно запрещен, что мало какой врач способен достаточно хорошо обработать огнестрельную рану, и не всякую технически возможно обработать как надо, а та погрешность, которая исправилась бы покоем, неизбежно будет усугублена эвакуацией. И получим мы, что один врач занят — шьет, другой занят — распускает, а раненый страдает. И дольше занимает койку, и дольше возвращается в строй, — Огнев вздохнул, вспоминая что-то, — Если не идет на ампутацию. Или в могилу. Гражданский хирург, практически вне зависимости от опыта, на войну попадая, становится студентом. В лучшем случае — четвертого курса. Вот в таком вот разрезе и воспринимайте. А из Кошкина, кстати, почти готовый челюстно-лицевой хирург. Он всю топографическую анатомию региона уже знает, проводниковое обезболивание, оно там не самое простое, тоже делать умеет. Зубы соберет правильно, — тут он сделал маленькую паузу, пытаясь подобрать слова, — а не как мы с вами.
Кошкин такой лестной характеристики о себе слышать не мог, его смена была как раз ночной. А дневная, как убедился Огнев, собралась вокруг почти в полном составе. Вплоть до санитарок.
Что-то подобное уже бывало, в Финскую, из любой беседы с участием хотя бы двух человек. Да что там, “Демосфеном” в гимназии просто так тоже не прозовут. И дело не в том, что он с юности привык видеть в собеседниках аудиторию, а в том, что не видеть ее он просто не умел. Неважно, что было в начале, каверзный вопрос, заданный гимназическому наставнику или бурный студенческий диспут. В Финскую это удалось обратить на общую пользу. Так появилась их “вечерняя школа”. Впрочем, здесь она еще нужнее, чем там.
— Полностью согласен. Именно, что студентом, — сказал неслышно подошедший Денисенко, с одного взгляда оценивший все происходящее — и характерную лекторскую позу Огнева с отведенной правой рукой, и Астахова с двумя книгами сразу, и собравшихся слушателей, — Вольно, товарищи. Уже курсы усовершенствования открыл, Алексей Петрович? Добре. Вот с завтрашнего дня в расписание и поставим. Личный состав сам себя не научит. А коли научит, то не тому… Но сейчас — ужинать и отбой.
Южная ночь приблизилась как всегда незаметно. Расходились засветло, а когда два командира, поотстав от остальных, дошли до середины села, сумерки почти слизнули Воронцовку.
— Ну что, стало быть берешь общественную нагрузку, товарищ лектор, — Денисенко улыбнулся даже, но вышла улыбка невеселой. — Что, там пират наш? Злится, что я разнес его сегодня?
— Злится, Степа, но в первую очередь на себя.
— Хороший специалист получится, если вовремя окоротить, очень хороший. Рука твердая, глаз верный. Только все время забывает, что не у себя в травматологии, — Денисенко остановился, и с хмурым видом оглянулся на темнеющие хаты Воронцовки. — Сниматься надо отсюда к чертовой матери! Хоть на километр, но уходить. Сидим как мышь под метлой, надолго ли? На нас сейчас только что мишень не нарисована.
В сыром ночном воздухе далеко, на юге родился низкий тяжелый гул. Он приближался волнами, то накатывая, то отдаляясь, пока не обозначились на горизонте силуэты самолетов, идущих тройками. По звуку Алексей понял — немцы. Самолеты, мерно гудя, плыли над ними высоко, почти не видные в быстро темнеющем небе.
— От, бiсовы диты! — Денисенко из-под руки глянул вверх. — Как есть, уходить надо. Это пока им дела до нас нет. Только пока.
Глава 18. Воронцовка, середина октября 1941 года
Свежие новости, и опять скверные, пришли восьмого октября. На фронте все сохранялось в прежнем порядке: немцы давили, но пробить оборону не могли. Вечером, дорвавшись после смены до газет, Кошкин как всегда жадно вчитался в сводку и вдруг побледнел: “Вот оно… Неужели теперь и до Одессы тянутся?”
Где-то за Воронцовкой, у кромки синих вечерних облаков прогудели самолеты, мелькнули у горизонта. Станция Воинка была рядом и враг ни минуты не оставлял ее в покое. Кошкин даже не поднял головы. Руки его, державшие газету, чуть дрожали. “В двухдневном упорном бою, — повторил он медленно, — Второй день значит. Минимум второй, сводка за седьмое число”.
— Ваш город? — тихо спросила Елена Николаевна.
— Можно считать, что мой… Я учился там, — Кошкин аккуратно сложил затрепанную десятком рук “Красную звезду”, - и жил. Нет, никогда бы не подумал, что у нас теперь тоже. Хотя бомбить-то начали уже в июле.
Теперь ясно стало, что же он так старательно искал во всех сводках и так боялся найти. После вести о падении Киева все с тревогой просматривали газеты, ожидая от немцев какой-нибудь новой пакости. Но долгое время сводки оставались туманными, ничего понятнее боев на таком-то направлении в них нельзя было прочесть. И вот они — новости.
— Ни минуты не сомневаюсь, что это — ненадолго, — с уверенностью заговорила Елена Николаевна. — Немцев оттуда отбросят, вот увидите! Может быть, еще до ноября.
Точно так же она старалась бы убедить тяжело больного, что его случай не смертелен и благополучно излечивается силами современной медицины. Кошкин посмотрел на нее с благодарностью, но в глаза его были темны и тревожны.
— Вы не подумайте только, что я какой-нибудь паникер. Честное слово, это не так. Просто город… Понимаете, сама мысль, что именно Одессу немцы сейчас рассматривают на своих картах, просто душу выматывает! — он никак не мог успокоиться. — Вот говорят, все приморские города похожи, кто видел один, видел все. Нет, это совершенно не так. Кто много ездил, тому это ясно. Севастополь — город строгий, военный. А Одесса, вы понимаете… она как женщина. Красивая, яркая, загорелая, веселая. И очень ревнивая. В каждом городе, где бы вы ни бывали после, вы не сможете не думать о ней. Вот я, в Анапе вырос. То же море, корабли, виноград в каждом дворе. Но Анапа крохотная, уютная, одноэтажная и всю ее можно пройти насквозь от окраин до речки Анапки и моря за какой-то час. И не запомнить ничего, кроме моря. А Одесса… Другого такого города нет на свете. Когда в институт поступил, я первые полгода бродил по ней, как по музею, на каждый дом смотрел как на картину. Никогда бы не подумал, что в город можно влюбиться, почти как в человека.
— Вам бы стихи писать, Андрей Аркадьевич, — улыбнулась Лена Николаевна. — Не пробовали?
— Пробовал, студентом. Но хорошо получались только рецепты. С моим почерком вообще противопоказано писать стихи.
На следующей же день дернулось сердце у Раисы — в сводках появились бои на Брянском направлении. Она успокаивала себя, что направление — это понятие относительное, глядишь, получат немцы хорошего пинка и откатятся. А Кошкин с тех пор, как увидал в сообщении Информбюро Одессу, казалось жил от сводки до сводки. Он искал в скупых газетных строчках хоть какую-то надежду на благополучный исход и все говорил и говорил о городе, к которому так прикипел душой. Наверное, эти воспоминания о прежней мирной жизни давали ему уверенность, что Одессу-то немцам точно не взять.
Рассказы о любимом городе будили в этом маленьком и постоянно ждущем каких-нибудь новых бедствий человеке настоящее вдохновение. Во всяком случае, внимали им коллеги не только с сочувствием, но и с интересом. Даже Анна Тимофеевна, которую нимало не трогали комплименты, расточаемые ее стряпне, слушала эти рассказы задумчиво и медлила убрать посуду.