Прощёное воскресенье — страница 15 из 43

ды. Пронеслись мимо — повезло, остановились у заплота — что-то будет. Стук прикладом, будто в темя. Трещат ворота, жизнь чья-то трещит затворенная. Надобно ли ее всем распахивать?! Где право взяли?!

Бледнеют хозяева, переглядываются: открывать — не открывать?! Мужики на ружья косятся, простоту свою клянут — вчера надо было о нажитом побеспокоиться: видели, кто верх взял… И оставляют на себя надежду таежники, падают на колени перед святыми иконами, молят о заступничестве Отца Небесного, с детской простотою жалуются на произвол. Но не дрогнет небо, не прольется с него свет грешным людям. Что услышит в том молчании душа корыстная, возмущенная страстями?! Страстный человек страстно судит: как же раньше слепы были, когда шли они этапом под царскими штыками к отведенным местам. Все ровненькие, тихие, будто к причастию направлялись. Тянулись за хлебом благодарные руки их, слова были ласковы, глаза покорны. Мученики! И душа обливалась слезами: за весь мир страдали, себя не жалели. Теперь пришел черед за доброту платить. Вышли «святые» из своего обличия, гремят оружьем за воротами, открывать требуют!

Иной хозяин помолился, прикинул трезвым расчетом, усмирил сердитое движение души. Катись оно все колесом! Пусть непонятно, обидно, что поступают с тобой против твоей воли, вечного желания жильного мужика скопить капиталец на приличную старость, а умирать за мешок хлеба не годится.

— Слышь, Дарья! Открой имя! Впусти…

Входят резвые гости, собственное бесстыдство в криках прячут. Нахрапом торопятся перешибить всякое супротивство. Да где взяться несогласию-то? При таких молодцах дышать боязно, перечить — не приведи Господи!

Хлопают тяжелые крышки ларей, летят замки с заповедных сундуков. Тщательный народец, дотошный. Лишней крысы не пропустит. И опять шевельнется мысль — за вами бы такой догляд в былое время… оборотни.

У них и слова страшные, как ножи летают: «Экспроприация! Контра!»

Чумная речь! Нет ей уклада в простых мозгах таежного человека. Пулемет, наган, винтовка! Это понятно. Это сила, и ей попробуй не покорись! Но и слова, оказывается, штука не простая. Так пугануть могут, что в костях зуд пойдет. Страх от них исходит, как от лютых врагов, и всяк начинает задумываться о личной безопасности.

Полную ночь тряслась деревня.

* * *

Утром, когда наконец отошел словивший в живот заряд волчьей картечи Иван Евтюхов и пустой вернулась посланная за лихим стрелком погоня, над Волчьим Бродом поплыл колокольный звон.

Должно быть, чувствовал горбатый пономарь Тимофей Полосухин, что ему больше не придется тревожить свои любимые колокола, звонил замечательно, рассеивая над землей тончайшие, драгоценные звуки. Непостижимо трогательная мелодия творилась его узловатыми руками. Рождение и замирание аккордов лилось без разрывов, в одном легком потоке, передавая верующим сердцам неподдельную грусть расставания. Казалось, огрубей чуточку медный голос, напрягись до ощутимой боли — не поверит народ, не пойдет, и тогда придется красноармейцам выталкивать людишек из своих изб штыками. Но колокола не лгали, и люди шли, тревожась и надеясь. Великая сила заключена в музыке, которой верит человеческое сердце, труд ее не заметен, однако усерден, открывает душу для принятия благодати, а душа, привлекшая благодать, ищет благодатного общения. Они знали — его не будет, а все - таки запереть душу не могли — музыка не позволяла…

После разгромной ночи казать достаток охотников нашлось мало. Скромно наряженные, шли таежники к церкви. Редко кто — в доброй шубе, все больше — армячишки да грубые самодельные тепляки на всякий день, еще — парки, лысоватые местами от долгого служения. Правда, не обошлось без исключения. Прозевавшие свой возраст девки, для коих каждый день имел свое, особое значение, шли в ярких шевлонках, посвечивая густо напомаженными щеками. Их страх вовсе не брал, одно любопытство по поводу будущей общности жен, ну и мужей соответственно. Ведь коли такое правило узаконится, нужда отпадет тратить родительские гроши на ворожеев. Новая власть обеспечит суженым. Красным ли — белым, какая разница?! Лишь бы пьяницу не выделили: дурачков плодить кому охота?

Второй перед Прощеным воскресеньем утренник родился ясным, прозрачным, лишь временами невесть откуда взявшаяся кухта сыпалась белым, искрящимся пухом, обволакивая голоса колоколов холодной мягкостью.

Кромедевок, на улице никто не шумел. Детям было настрого заказано сидеть дома: не то господа комиссары сложат их в мешок и заберут с собой.

Церковь стояла выше остальной деревни, но вокруг нее, по необъяснимой странности, весной появились маленькие мочеженки, и вместо привычной для тех мест сосны росли голубые ели. Под теми елями выстроились сани с запряженными в них справными лошадками. Возов стало много, а арестованных прибавилось лишь на одного. Им оказался всегда нечесаный мрачный человек цыганского вида по фамилии Яшка Якшин. Это он едва не угодил в комиссара Снегирева из схороненного под тулупами обреза.

Будь Фортов попростоватей, попасть мог. Но Фрол загодя приметил холодную ухмылку на щучьем, рябом лице хозяина. Един разок мазнул ему по роже свет факела, на ней — след недобрый. Будто он с нутра озарен чем-то. Чем может озариться темный человек, у которого со двора сводят?! Он только в Сибири хлеба досыта наелся. Все Россию клял, неустроенность ее пьяную, а сам работал, работал, ни себя, ни бабу свою не щадя. Жена, впрочем, вскорости померла: не выдержала тяжелого труда. Якшина ее смерть не остановила: до хорошего достатка дожил, а тут, как на грех, революция… Думал Якшин — ему обойдется, пройдут его избу, не заметят. Заскочили, не поленилися. По зубам дали, когда противиться начал, осерчал он, про обрез вспомнил.

…Фрол все заметил, затих, больше в тени держался, ждал и верил — есть в Якшине черная мысль. Не из тех Яков мужиков, которые со своим просто расстаются. Потом увидел — отвел Якшин полу тулупа, чтоб точнее бить, новую овчину не портить. В темноте ствола не видно, лишь слегка обозначился силуэт на белом меху.

Вот когда пал Фортову выбор. Мог Фрол смириться с той пулей, что метила войти меж худых лопаток гонористого комиссара, не помешать Якшину справить свое кровавое удовольствие? Мог! Однако не посмел. На самом краешке возможного терпения разуверился в правоте той пули, порвал малословный свой сговор с Родионом. Без замаха, ногой ударил под локоть хозяина поселья. Прыгнул вверх ствол обреза, изрыгнув короткое пламя. Мгновенно распушилось оно петушиным хвостом, да так же скоро погасло. Тяжелый жакан расщепил бревно в верхнем венце амбара, с края дощатой крыши масляно соскользнул снег. Выстрел еще жил в ушах, резкий, неожиданный, а Фрол с Якшиным уже катались по двору. Якшин щелкал зубами, пытаясь поймать глотку комиссарова спасителя.

Люди опомнились, помогли Фортову. Связали стрелка сдернутыми со стены амбара вожжами. Он затих, покорился, видать, всю злость пролил. Лежал с выражением тупой задумчивости. Так горько ему было за свой промах, что больше он судьбе не противился. Бойцы особого отряда подняли его с земли, поставили на ноги. Тогда рядом, за углом пригона, запричитала крепкокостная бабенка из местных полукровок, которую Якшин привел в дом вместо преставившейся перед Духовым Днем законной жены Ефросиньи и которую так и звали — «вместо Фроси».

Женщину не видно. Она — за границей очерченного светом коптящих факелов круга. И голос из темноты приходит, как ничейный, самостоятельный, безопасный…

— Посвети мне, товарищ! — окликнул Снегирев бойца с факелом.

Подошел шаркающей походкой к амбару, указал стволом нагана на темную дыру с зализанными свинцом краями.

— Это моя?

— Твоя! Твоя! — подтвердил Фортов, прижимая горсть со снегом к укушенной щеке.

Дыра в верхнем венце напоминает открывшийся глаз. Он мог быть забрызган человеческой кровью. Но нарушалась какая-то связь в отношениях между людьми, и комиссар остался жив. Может быть, это — чудо, или случайная перемена настроения? Комиссар ни о чем не узнает, уши его еще полны грохотом выстрела. Тишина не приходит. Он повернулся и пошел с подворья, безвольна опустив руку с револьвером. У коновязи прижался лбом к заиндевелой морде мерина и, не оборачиваясь, повел коня в поводу по темной деревенской улице.

— Бог помог человеку, — сказал, ни к кому не обращаясь, боец с факелом.

Женщина продолжала подвывать из-за пригона, так и не выказав себя. Даже когда мимо провели связанного вожжами у локтей мужа, и Серый, самый сильный из пяти лошадей жеребец потянул с животной покорностью нагруженный мешками с мукой воз, не усилила свой странный, почти нечеловеческий стон, теперь уже, казалось, навсегда обреченный звучать в пустом дворе…

…Перед рассветом осунувшийся комиссар вошел в дом Шкарупы вместе с Фортовым. Избегая прямого взгляда Родиона, взял протянутый стакан.

— Выпей — полегчает, — посоветовал Родион, уже не сомневаясь в своих словах.

— Вряд ли, — Снегирев хотел улыбнуться. — Она мне сниться будет, эта пуля. Жадность в меня стреляла. Черная жадность!

— Хватит сердце рвать. С окончанием трудов боевых, товарищи!

Про себя, однако, подумал: «Просто о жадности рассуждать, когда сам голый!»

Они выпили. Налили еще по одной и пожелали Царствия Небесного покойному Евтюхову, хотя перед тем как отойти, Иван сказал худые слова про Родионову затею и революцию. Еще пытался молитву вспомнить, но не успел…

Плохо умер Евтюхов. Всем, кто про то узнал, приказано было молчать.

Рассвет неохотно вползал в избу, обнажая ее беспощадную бедность. Она выступала в ветхом тряпье на полатях, ссохшихся ичигах, заношенной одежонке, развешанной вдоль покосившейся в сторону, просевшей балки стены. Изба напоминала нору старого, ленивого зверя. В ней пропадала охота двигаться, чтобы не ворошить тяжелый, липкий воздух.

Хозяин избы вернулся уже при свете. Избитый. Покусанный в драке с Якшиным Фортов заметил это первым. Он и спросил:

— Никак с коня падал, Егор?