Она еще продолжала говорить, но уже видела, что в хозяйке начались странные перемены: суровел взгляд, с голубого становился почти черным. Лицо замкнулось, уже чужое, озаренное изнутри потаенной обидою. Сменился человек на глазах, другим стал ей, ране не виданным.
Клавдия примолкла, ладошкой убрала счастливые слезы…
«Опять неладное сболтнула», — решила она, пытаясь догадаться, что могло так больно задеть хозяйку. Не найдя, однако, вины в своих разговорах, опустила глаза на младенца.
Некоторое время они молчали. Первой не выдержала Лукерья Павловна. Она сказала:
— Не сложится твой покой, золотце: от воина родила, от безбожника и тем судьбу своему сыну определила.
— Господи! Тетя Луша! Другой доли не бывает разве?!
— И я надеялась… Гляди теперь, как ошиблась жестоко. Каждой сыновьей смертью карается мать. Дважды убитая живу. Счастливее хочешь быть?!
— Тетя Луша…
— Не тетя я тебе: у тебя — сладость под сердцем сахарная, у меня — холод могильный! Одно лишь родство имеем — бабы мы с тобою.
Хозяйка тяжело поднялась с резного стула. Скрипнула половица под первым шагом, второго не последовало. Остановилась, смотрит на Клавдию вполоборота, пристально, но уже не сурово. Так смотрят в зеркало женщины, внезапно узнавая приближающуюся старость. Ее голос едва поднялся выше шепота:
— Их убили. Всех. Ночью слышу — зовут. Гляну в окно — будто кто улетел с белым крылом. Душа, думаю, освободилася, проститься явилась к грешной матери…
Солнце сдвинулось, открыло едва приметную паутину морщин на лице Лукерьи Павловны. Глаза прищурились, морщины стали глубже.
— Лужиха гадала, говорит — живы, а сердце больше знает: врут карты. Сопрело мое терпение, чего дожидаюся, понять не могу…
— Что, как живы? Сами говорили — гадалка верная. Стоит себя живьем жечь?
— Если б твое дите?
— Зачем?
Клавдия прижала сына к груди, переспросила, не спуская с хозяйки настороженных глаз:
— Зачем вы так, тетя Луша?
— Моих зачем?! — ответила жестким вопросом.
Лукерья Павловна. — Младшему семнадцать перед Сретеньем сполнилось. Старший, Акимуш- ка, сватов до Селиверстовой дочки заслать собирался. Со всем хотеньем и любовью, на корню порешили. Я в них жила, теперь зачем мне жить? Нет больше горя, золотце, чем рожать воинов. Но моих-то Бог примет. твоего нехристя…
Лукерья Павловна развернулась на каблуках. Ладонь ее выскочила, будто штык, решительно уперлась в сторону младенца. Однако за мгновение до последних слов ее приговора, за ничтожно малую долю времени, она встретила взгляд Клавдии. И поперхнулась невыплеснутой болью своей. Гостья смотрела загнанной волчицей, с суровой готовностью вцепиться ей в горло.
— Уймись, Лукерья Павловна! — предупредила Клавдия. — Чисто дитя перед Господом. За что хулишь — подумай?! И Крещение примет, как положено человеку…
— Не примет! — отступив слегка, возразила хозяйка дома. — Заказана ему дорожка в храм. Родион Николаич их палит, священников гонит с побоями, а свое дитя кресту доверит?! Жди!
— Нет у его правов запретить! Не пугай меня, тетя Луша!
— Глаза разуй: какие нынче права. Начнешь противиться, заберут сына. За добрую похлебку любая прокормит.
— Шибко вам меня напугать надо? — вздохнула Клавдия. — Или горе поделить охота, большое горе у вас, большое… или хлебца жалковато?
— Хлебца? — растерялась Лукерья Павловна, глянула на каравай и всплеснула руками. — Срамишь меня, да? Тут все нынче ваше. Я при вашей милости состою в услужении!
Ребенок икнул во сне. Тогда Клавдия отняла его от груди и осторожно положила на подушку. Спокойствие ей уже не изменяло, говорила она сдержанно, думая над каждым словом:
— Опять лукавите, тетя Луша. До смерти боюсь таких разговоров: в них заплутать легко. Вам правду сказать, так не поверите, как сюда ехать не хотела. Чувствовала.
— При таком-то муже?
— Не венчаны мы.
— Под подол пустила, чо еще надо.
Лукерья Павловна нервно хохотнула. Было видно, как бродит в ней молодая обида на старых дрожжах и голос сбивают короткие хрипы в груди, отчего он становится по-мужски грубым:
— Может, скажешь — силком тебя взяли?! Ну, что молчишь?! Скажи! Моя правда, значит, покомиссарил над тобой красный командир!
— Вам бы поплакать, тетя Луша…
— Что?! — спросила хозяйка. По удивленным, но все еще сердитым глазам ее было видно — такого совета не ждала. И задумалась, потом задумчиво повторила: Поплакать… Слезы у меня кончились. Злыдности много-слез не имею. Всех бы, и тебя с сыночком, сгрызла, сука!
Кулаки сжались в два твердых комочка, она их подвинула с силой к разволновавшейся груди:
— Сука я старая! Фрола в постель пускаю! А ежели он моих деток пострелял?! Голубков моих сразил нечистой пулей. Надеюсь — заступится, коли живы. Грешу без удержу, потаскуха! То думаю — зачну от него и повешусь…
— Грех-то какой! — в голосе Клавдии теперь была мольба. — Нельзя так думать, тетя Луша.
— Выбору у меня нету!
— Молиться надо, исцелит она.
— Нет такой молитвы, золотце, чтобы вину мою перед ними загладить. Будь жив муженек мой, Илья Аввакумович — другое дело: ему сабелькой махнуть большого труда не составило. Но и его, видать, смерть нашла. Не пособит блуднице. Заплуталась, дура, как поп в чудесах, сама себя перехитрила.
Гляделась хозяйка уже жалко, униженно. Помня, однако, о ее переменчивом нраве, Клавдия жалеть не спешила. Помалкивала, сидела ко всему готовая: и посочувствовать, и защититься, краешком глаза наблюдая за спящим сыночком. Жизнь ее постепенно обращалась в одну заботу о беспомощном существе, притягивая к ней мысли, душу, не остывшее от родов тело. В материнстве она открывала себя незнакомую.
Ухая железным голосом, пробили девять раз в гостиной часы.
— Не все время прожито, — сказала, чуть наклоняя голову, хозяйка, — осталось что жить, да доживать тошно. Покуситься на себя не могу. На- смелюсь только, а кто-то шепнет из уголочка: «Вернутся! Вернутся!»
Она глянула на коврик с лебедями посреди огромных белых лилий, убрала от груди сжатые кулаки.
— Обрез в чулане держу. Заряженный. Для твого Родиона и свого Фрола…
У Клавдии екнуло сердце.
«Съехать бы куда, — подумала она с тоскою. — Что ей завтра надумается — не сгадаешь. Только где в городе сыщешь угол с хлебом?»
— Слышь, говорю — обрез держу для твого мужика?! Совсем плохо станет — стрелю!
— Я слышу, тетя Луша.
— Пособи мне, золотце, — хозяйка уже не хрипела, голос ее словно ощупывал собеседницу слепой надеждой. — Расскажи Родиону Николаичу про злой мой умысел. Пусть суд надо мной совершит скорый. Вам — добро, мне — смерть легкая, оправданье перед людьми… перед детками. Муж нипочем не оправдает: суровый казак. Пособи, другого пути нету!
Клавдия поначалу ничего не поняла, ей потребовалось время, чтобы уяснить, чего ожидала от нее эта на глазах постаревшая женщина. Потом душа всколыхнулась обидою, и она сказала громко:
— Вы никак разумом повредились, тетя Луша?! Да неужто я такой плохой человек, что под приговор вас подведу? Не стыдно-то вам? Он же не поглядит: убьет — не перекрестится!
— Плохо любишь, получается. А я в печали состою. Одно незнанье в голове-как дальше жить? В разоре душа пребывает. Все отвернулись от блудной бабы. Поделом тебе!
С теми словами Лукерья Павловна поправила передник и пошла на кухню, тяжело, по-старушечьи переставляя ноги. Вид у нее был до крайности несчастный. Клавдия смотрела ей вслед, понимая — непроницаемо ее горе, его никаким участием не подсластишь. А самой еще шибче захотелось уехать из этого благополучного дома, из-под глаз и забот красного командира. Затворилась для него душа. С тем уже ничего не поделаешь. Уезжать надо, уезжать! И представляла, как подкатят к крыльцу сани, выйдет она из них. прижимая к груди ребеночка. На крыльце роди- гели стоят, строгие для общего деревенского любопытства. Отец первым не выдержит, затрясет бороденкой, погянется. Бережно подхваги г вн\- ка, в дом внесег. И останутся за порогом: расстрелянный Христос, сжигаюшая мир Родионова молитва, безутешная Лукерья Павловна, все останется, о чем надо будет забыть. И начнется жизнь…
Потом оказалось — она стоит, погруженная в свои мысли, смотрит слепым взглядом в окно. за которым наладился настояший весенний денек У нее мерзнут ноги, а ребенок на подушке слегка поскуливает.
— Завлеклась, — прошептала Клавдия.
Подошла к кровати, наклонилась над сыном.
— Бог даст — на своей печи молодцом дойдешь. Свезу тебя отсюда к родне. С дедом будешь соболей гонять.
Она сунула озябшие ноги в короткие валенки, подняла ребенка. ласково пожурила:
— Эх. ты какой скорый. Прохудился соколик.
Руки, как вспомнили, начали скоро развертывать, затем пеленать младенца. Он внимательно наблюдал за ней мутноватыми глазками. и пол этим глупеньким, беззащитным взглядом Клавдия чувствовала себя единственным щитом, способным заслонить его от взбесившегося мира. Снова подступили удобные мысли, устужливо подыгрываюшие ее желаниям Обратная дорога в Ворожеево казалась делом решенным и, уж конечно, приятным. По-другому думать не хотелось, даже главная угроза их путешествию — Родион — была на время забыта, хотя продолжала маячить в далеком сознании. готовая неожиданно объявиться.
Весь остальной день хозяйка держалась отстраненно, но без вызова, сгараясь не заводить с Клавдией разговоров. Холила тихая, опустив в пол глаза, изредка вздыхая, поднимая взгляд на фотографии детей, развешанные в резных березовых рамках над массивным комодом с чедны- ми литыми ручками.
К ночиналегел ветер Выскочил неизвестно откуда. Пошептался с домовым в трубе, побегал по го пой крыше и, освободив небо от редких облаков, погнал их за хребет, в сторону, где далекодалеко лежала немереная тундра.
Заснула Клавдия легко. Только что из окна на нее смотрели внимательные, холодные звезды, но вдруг исчезли и объявились снова вместе с громкими, не сразу ей опознанными, голосами.