Прощёное воскресенье — страница 27 из 43

— Раба Божия Катерина отличалась особым прилежанием в соблюдении постов и трезвостью. Господь ее не оставит в Царствии Своем.

Это была истинная правда.

Соврать батюшка просто возможности не имел — деревня. Всяк о соседе боле чем о себе самом знает. Не затворенно жили люди, без замков на дверях, и души не запирали. Батюшка так пристрастился к нехитрой правде, что однажды, без всякой злобы, стражника Кирилла Черного горьким пьяницей назвал. По такому справедливому приговору появилась у Кирюхи большая обида, грозился даже в епархию жалиться. Все, однако, забылось в суете подступающего сенокоса.

На день своего ухода из земного мира Катерина Мефодьевна доживала восьмой десяток. Уходила без оглядки и сожаления, будто в дом родной из гостей возвращалася. А тех, кто остался свое доживать, одарила подарками. Клавдия приняла из холодеющих рук бабушки икону Великомученика Пантелеймона в золотом окладе, косынку черного шелка и слабый поцелуй сухих губ. Он долго жил на лбу, точно приклеенный.

Утром она проснулась, ощущая последнее прикосновение отошедшей к тому времени Катерины Мефодьевны, и потрогала то самое место. Тогда все исчезло, поцелуй вернулся к покойной бабушке. Так она думала.

— Клавдия, — как взрослой говорила Катерина Мефодьевна, — нынче покину вас…

Слабый, но стойкий голос пришел в каждый угол избы, и отец Никодим оглядел родственников просиявшим взором. Знайте, говорили его глаза, — не во тьму кромешную уходит душа, на свет тянется. Готовьте себя благим примером для будущего пути. Никакой человек не может сие предвидеть и предсказывать, только верный уходит в дивном спокойствии, зная, куда идет.

Всякое видел отец Никодим. Даже мужики из бывалых, которые нос к носу с медведем встречались, оставаясь при том в сухих портках, робели на выходе из жизни, были, кто и слезу ронял…

Катерина Мефодьевна уходила чудесно невозмутимая, простирая на живых последнюю любовь свою:

— Слушайся слова Божиего, Клавдия. Не забывай — вне храма, храм — душа твоя. Не зори душу сомнениями, побереги в чистоге. Господь… ухожу, ждет Он меня… вижу…

Тут голос ее совсем погерялся, едва-едва шелестел. Все прислушались. Она прошептала, кажись, уже из другого мира:

— З-з-зовет…

Окончательно сломались крылышки ее жизни. Внутри что-то засипело Бабушка пыталась подпереться остреньким л окот ком, уж больно досказать хотелось. Вышел срок. Лопнула струна — не звучит. Хватила последний глоток воздуха — лишний оказался. Отдала обратно долгим выды- хом вместе с душою.

Перекрестился огец Никодим, заголосила дурным голосом, провожая товарку, слепая Фелони- ха. Мать неплакучая, строгая наклонилась над бабушкой живой тенью, закрыла ей глаза. Клавдия ждет, не веря в безвозвратность. и видит, как на старушечьем лице гладятся морщины, легко отстраняется она от земного, точно в легкой лодчонке отплыла от дикого берега, где не довелось ей прижиться…

Тогда девочка охватила всех присутствующих тревожным взглядом. Запомнила. Застывший кусок жизни глубоко ушел в ее детскую память вместе с поникшей у изголовья мамой, пьяным отцом, дядей Егором, который тесал во дворе доски, поминутно хватаясь за ковш с водой, чтобы заплескать прущее из нутра похмелье.

Эти доски, бабушка знала, сганут ее гробом, потому внимательно следила за работой истекающего потом мужика, словно боялась, что он оставит в них занозы или другие неудобства для долгого лежания.

Бабушка умерла. Ее отпели У пахнущего молодым лесом гроба Клавдия стояла в косынке черного шелка. В ней же сбежала под хмельной шумок на погост послушать горячим детским ухом укрывшую бабушку пло гную землю. Как прислонилась плотней, так и голос померещился знакомый, но странно, звучащий не с-под земли, а с небес, закрытых шатром старых сосен.

Голос ничего не открыл ей сокровенного, лишь коснулся затаившейся душонки, слегка озарив ее пониманием новой жизни любимой бабушки. И высохли слезы, а иные еще текли, но вовсе не от горя, — в благодарность над всем пребывающей мудрости. Она еще только угадывала, куда ушла Кагерина Мефодьевна, сбросившая у порога новой жизни свое изношенное тяжелой работой тело. В конце концов и ей время придет, и хорошо бы уйти без напрасных сомнений. А го случилось на ее глазах Ливерию Переселкину рухнуть с кедрины. Весь расшибся до полного неузнавания о сырой колодник, но никак не решался судьбу принять. Цеплялся за разрушенную свою хоромину. Скользко и бело торчали кости почти отломившихся ног. Кровь лилась, как из опрокинутой бутылки. Он просил о помощи. Кричал. Задержаться хотел. будто можно пустить по кругу его беличью шапку и отщепить в нее пожалованный от каждой жизни кусочек. Никто не помешает помереть призванному. Смешно думать даже: не по своей воле грохнулся, чья-то другая распорядилась. Чо противиться?! Позвали — иди.

Бабушка умерла достойнее.

Все передумала Клавдия, сидя у свежей могилы бабушки, где Господь излил на нее благодать свою, и тихо, благодарно ушла с погоста, по-старушечьи подвязав косынку черного шелка.

С тех пор дареная косынка ни разу не надевалась. Даже в поре брожения блудных соков, когда округлились тугие бедра и она понесла их чуть враскачку под внимательными взглядами Родиона, бабушкиным подарком украситься не посмела. Словно память ей о косынке отшибло, мысли цаже не впустила. Была, видно, рядом с кипяшей страстью скромная, тихая келья, чью дверь захлопнула внезапно налетевшая буря. Там, за дверью, дожидался своего часа нечерствеюший хлеб уважения. Понудить его стать пищей для души греховное чувство не может. Другой позыв нужен, особый случай внутреннего состояния.

Такой случай выпал ей ныне. Ожидание расплаты и уверенность в праведности отлучения Родиона от отцовства жили в ней с мыслями о казни ее спасителя Савелия Романовича Высоцкого. На сердце лег траур. В таком настроении она поднялась с первыми лучами солнца.

Лукерья Павловна подметила перемену в гостье. Закусив губу, пыталась понять, что с ней произошло. Но от себя разгадки не дождалась и сказала:

— Ты красавица, Клавдия! Прям на глазах захо- рошела! Будь все по-старому, сватов к твоим бы заслала.

Клавдия вспыхнула и семенящей походкой прошла к столу. Пред тем, как опуститься на обитый козьей шкурой стул, благодарно улыбнулась хозяйке:

— Хороши слова ваши, да не для меня.

Во дворе сонно взлаял Тунгус. Хромой сосед в ватнике не торопясь прошел за водой, постукивая деревянными ведрами.

— Лукич один остался, — кивнула на окно Лукерья Павловна. — Жену схоронил, сыновей революция извела. Ковылят теперь.

Потом они молча ели, и хозяйка украдкой рассматривала Клавдию, точно не признавая или сомневаясь в ее подлинности.

На дворе весна продолжала примериваться к власти, наполняя мир другим воздухом и другим смыслом. Во всем жило предчувствие перемен, которое торопит воображение убежать от жестокого постоянства зимы к весенней радости проснувшегося леса и изумрудной первой зелени, что непременно выплеснется на истомившиеся ожиданием убуры однажды утром. Тогда же, а может чугь раньше, чтобы загодя скараулить нетерпеливую травку, появится на закрайке маряна осторожный изюбрь с короткими, как огурцы, рожками. Постоит в сиреневой неясности рассвета. Замрет и осторожно поищет большими ушами опасность. Успокоившись на минуту, опустит в прохладу только что родившейся жизни мягкие губы. Потрогает неслышным движением. Подождет.

— Хрум, — выпадет из тишины утра первый звук.

— Хрум, — откликнется другой, невидимый зверь.

Все. Считай, весна наступила.

— Зимушка плачет, — сказала Лукерья Павловна — Тож концу не радая. Все умирает: и время и люди. Всяк по-своему о том печалится…

Клавдия согласно кивнула, тоже поглядела в окно. Над трубами соседних домов поднимался дым, парили бревна стен, нежась в первом тепле. Только загородившая — бок церкви водокачка стояла ничему не радая. Она была старая, без крыши, словно кто по свирепой пьяни распахнул над ней небо и закрыть забыл. Чуть дальше церкви, почти от самой литой ограды, начинался овраг. Глубокий и безлесный, он тянулся к реке, на другом берегу которой, от кромки алмазного льда, поднимались красные с серыми прожилками скалы. Можно было на них смотреть и думать о доме, где скалы не были такими огромными, но тоже красные с серыми прожилками.

Во дворе загремела цепь, следом раздался рев Тунгуса.

Хозяйка вздрогнула, одеревенелыми пальцами провела по гладко причесанным волосам. Глаза ее что-то искали, но ни на чем не могли остановиться.

— Кого там черти принесли?! — спросила она с досадой. — Ты, девка, подожди сознаваться. Может, еще пристукнут Родиона, и все устроится. Пойду открою.

Клавдия не ответила, развернулась, стала спиной к окну. Для нее все было решено, хотя подождать была согласная. От свалившегося напряжения в ушах словно возник тонкий, непрекращаю- щийся шум. Казалось, там проснулась перезимовавшая муха, ошалевшая от вынужденного молчания. Клавдия тряхнула головой. Шум отлетел, но погодя немного вернулся вновь на место.

Стукнула дверь, луч света прорезал темноту сеней. Снова скрип, и свет ускользнул во двор. Первая из темноты вышла порозовевшая хозяйка. За ее спиной раздался голос:

— Здравствуй, Клавушка!

Клавдия почувствовала, как слабеют ноги. Сил не нашла шагнуть навстречу, но откликнулась с радостью:

— Ой! Никак дядя Егор, никак живой! Слав те, Господи!

— Живой! Живой! — вторил ей довольный крестный. — Пофартило мне, Клавушка. По совести разобрались. У них тоже правда есть!

В избе вспыхнула жизнь, освободив ее от недавнего потаенного напряжения. Все улыбались.

— Проходи! — пригласила гостя хозяйка. — Армяк сбрось!

Егор Плетнев извинился, стянул с плеч узковатую одежду. Бросил у порога. Лисью шапку покрутил в руках и положил на ленивец. К столу шел, приседая, точно собака с перебитым задом. «Эко тебя передернуло!» — жалостливо покачала головой Клавдия и сказала вслух:

— Проголодался небось, крестный?