Прощёное воскресенье — страница 34 из 43

— Встаньте, братия! — попросил отец Ювеналий. И начал молиться.

— Христианской кончины живота нашего безболезненной, непостыдной, мирной и доброго ответа на страшном судилище Христове просим!

— Подай, Господи! — отвечали из темноты невидимые хранители просящих душ.

Всем полегчало в молитве. В темноте всплакнуть можно тихонько, не опасаясь за резкий окрик из дальнего угла. Там лежал ровный, как сухая желтая доска, полковник Туманов. Старый служака к смерти готов. Земные заботы его сузились до поддержания дисциплины среди осужденных и осуждения себя за то, что не пустил немцев в охваченную бунтом Россию. Полковник казнится допущенным промахом и считает смерть справедливым наказанием за свое разгильдяйство.

«Господи! — думал полковник, да вовсе уже не полковник, а по меньшей мере командующий армией на главном направлении. — Господи! Почему не дал прозрения?! Зачем вложил геройскую решимость в убогого русского солдата? Прорвись тевтоны к Москве, эти паучьи партии только бы чвякнули под каблуком знакомой с порядком нации!»

И всегда, точно из пережитого, выплывала одна и та же картина… Ровные шеренги солдат: серых, сытых, закрытых до скул рогатыми касками от пуль. Они наступают. Он, полковник, командующий армией на главном направлении, ждет, прижавшись грудью к деревянному брустверу. На этот раз у него хватит терпения. Он выкинет белый флаг, потом развернет армии в сторону Москвы и Петербурга. Надо спасать Россию, а не собственную честь! Хочешь сохранить Родину — впусти немцев. Через десять-двадцать лет они уйдут или растворятся, станут русскими, имеющими представление о порядке.

Он их впустит. Он им поможет. Этого требует историческая необходимость. Ты должен!

Немцы все ближе. Уж явственно слышен гул кованых сапог. Они выбивают из черной земли черную пыль. Размеренный ритм хорошо организованной атаки. Ритм будущей России. Великой России! Без внутренних дрязг и выстрелов из-за угла. Без революций, возглавляемых кровожадными бездельниками и жидами. Это будет новая страна…

Командиры артиллерийских расчетов смотрят на него с тревогой. Он старается не замечать их взглядов. Надо думать о будущем. Это будет…

— Они — рядом, — напоминает какой-то генерал. Мешает думать. Это будет… Необыкновенное государство! Как его следует называть? Россия? Нет, немцы не позволят. Великое государство… но не Россия! России не будет? России?!

— Огонь! — кричит Туманов. — Огонь! Огонь!

Голос его срывается. Он силится выпрыгнуть за бруствер, чтобы саблей — по рогам! По рогам!

— За мной! — кричит полковник. И… падает с нар.

— Все ерепенится, воюет, — протяжно зевнул Лакеев. — Хорошо еще, нары низкие…

Снова молится со всеми вместе. Слова молитвы приходят из безнадежной памяти. Он их узнает уже произнесенными. Жизнь его будто отделилась от тела, и тело какое-то полумертвое, и жизнь не настоящая. Скорей бы прийти к одному концу. Скорей бы!

— …Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси воистину Христос Сын Бога Живаго, пришедший в мир грешныя спасти от них же первый есьм аз…

…Намучившись в переживаниях у зарешеченного оконца, тюремный страж Журкин постепенно успокоился. Примостился с ногами на хлебном ларе, пробормотав, прежде чем отойти ко сну:

— Твоих таинств во оставление грехов и в жизнь вечную. Завтра их всех казнят…

И захрапел.

Невидимые крысы носились по тюремному коридору, пищали, дрались, ели с голодухи друг дружку. Разбуженный писком, Журкин несколько раз стучал по крышке ларя кулаком, но это мало помогло. И он успокоился и заснул с мыслью: «Може, тоже революцией занимаются? Не уймешь…»

Спал он крепко, как под большим надежным замком. Без сновидений. Проснулся уже в сумерках. За стеной звучно лязгали затворы, топали сапоги.

— За имя явились!

Страж сел на ларь. Раздался стук в дверь. Он осторожно подошел и спросил:

— Ето кто?

— Открой, Журкин!

— Не кричи на меня, товарищ. Скажи лучше, какой у тя пароль?

— Служу трудовому народу!

— Час открою! Милости просим!

Затем он открыл камеру, и командир конвоя шагнул первым, держа у бедра взведенный револьвер. Следом — четверо бойцов с винтовками наперевес.

В воздухе будто вьется чей-то неисторгнутый крик, и сердце у Журкина замирает от ожидания. Кто-то из бойцов коснулся его руки, он ее отдернул, ощушая трепет во всем теле.

— Встать! — услышал Журкин железный голос Мордуховича и неизвестно отчего сам вытянулся в струну.

— Руки — за спину! Выходи по одному!

В камере задвигались люди. Кто-то плакал.

— Простимся, братия! — сказал негромко отец Ювеналий.

И опять двигаются люди, стискивают объятия, вздыхают.

— Простите нас!

— Бог простит, — отвечает, краснея, боец с нежным девичьим лицом, но винтовку держит наготове.

— Этого не требуется! — прекратил разговоры Мордухович. — Выходи по одному! Ты — первый!

Первым вышел поручик Лакеев, следом — заплаканный корнет. Идти отцу Ювеналию помогал молчаливый, необыкновенно торжественный Евлампий. Полковник прошел так, словно направлялся в собственный штаб: ни на кого не глядя. Но его придержал штыком красноармеец. Он сказал:

— Погодите, ваше благородие. Пущай тех по- вяжуть!

— Пущай повяжуть! — передразнил равнодушно полковник.

Журкин все еще стоял по стойке «смирно» у пустого хлебного ларя. Вдруг услыхал голос казака Козарезова над самым ухом:

— Помолись за меня нынче, служивый. Очень надо! С грехом ухожу на Суд Божий. Не схотели господин полковник с комиссаром смерть принять. Я по его милости совершил…

— Молчать! — рявкнул конвоир.

Журкин только тут понял, что казак обрашался к нему, и, преодолевая страх, согласно кивнул.

Козарезова подтолкнули в спину шіыком. Он даже не поежился, вышел во двор, и там его снова ударили прикладом. Журкин подождал, пока приговоренные покинули тюрьму, пугливо заглянул в камеру… Звонарев лежал на спине, раскинув руки и вывалив язык.

— Терпенья не хватило, — прошептал тюремный страж и, взглянув на босые ноги председателя ревтрибунала, окончательно расстроился. — Разули! Вот какие скорые! Все успевают!

Глава 12

В то Прощеное Воскресенье никто прощен не был. Казалось, люди забыли о недавнем прошло м своем. Утекло их былое незлобие, освободив место другим, решительным чувствам. Словно испугавшись друг дружку, обособились, омертвели душою. Сами собой непостижимые, творят дела удивительные, о которых размышлять раньше боялись. И стремятся изничтожить себе подобного, чтобы освободить место для лучшей жизни. Есть в этом что-то звериное, ибо не восходит выше звериной меры понимание ценности дара Божьего. Только надеждой живут, не своей, правда, обещанной: плохих перебьют, останутся одни хорошие, сродные по кровавой борьбе товарищи. Тогда уважение вернется, и любовь, и прощение. Все, одним словом, что положено человеку по высокому его назначению, особенно духовному.

А пока: одни шли на расстрел, другие их вели.

Хруст занастившегося снега под ногами приговоренных доносится до каждой души. Кажется, она тоже похрустывает, поламывается, но страха никто не высказывает. Даже корнет перестал плакать, шел, успокоенный неизбежностью близкого конца, поддерживая с Евлампием под локоть отца Ювеналия. За эту услугу им обоим конвоиры развязали руки, уверенные-попа не бросят. Священник волочит раненую ногу, наставляя сиплым голосом земных своих товарищей:

— Братия, молитесь о прощении палачей ваших! Изгоните злобу из сердец: злобных Господь не примет!

— Заткнись, поп! — конвоир в пушистых усах погрозил отцу Ювеналию кулаком. — Миром прошу — заткнись! Без тебя тошно!

«Ку-ка-ре-ку!» — раздался в сарае за заплотом голос первого петуха. Ему никто не подпел. И снова слышна среди топота ног задыхающаяся проповедь:

— Знайте, братия-Спаситель намеренно устраивает путь наш скорбный, дабы приобщить Своим скорбям и сокрыть нас от нас самих в этом…

— Молчи, сука! — уже яростно потребовал конвоир. В нем все натянуто до предела, и убивать он боится-впервые ему убивать, потому кричит:

— Застрелю, как собаку!

— Застрелишь, застрелишь, — успокаивает конвоир постарше. — На Суховекой яме и кончишь его. Пока пусть говорит, боле не придется.

И, подумав о чем-то своем, тяжело вздыхает:

— Эх, жизнь пошла ничтожная. Прям тягомотина какая-то. Вчера в караул ходил, нынче поспать не дали.

Молчавший до сей поры полковник Туманов сказал поручику Лакееву:

— По-моему, батюшка спятил.

— С чего вы взяли?

— Согласитесь-глупо митинговать перед смертью. Кто не умеет умирать, того уже не научишь.

Лакеев поморщился, однако ответил вежливо:

— Вынужден с вами не согласиться, господин полковник. Он одаривает всех. Можете — принять, можете — отказаться. Мы сомневаемся, а он…

— У меня нет сомнений, Владимир Ильич: иду умирать. Верный присяге!

— Кому это нужно, простите?

— Мне!

— Вас уже нет. Меня нет, батюшки. Но он хочет быть, а мы даже не надеемся. Кстати, полковник, вы могли бы быть вместе с этими?

— Вы на меня обиделись, поручик? Это революция уравнителей. Она может родить только трагедию. Обратили внимание, как от нее шарахнулась интеллигенция?

— Надеюсь, вы себя к ней не причисляете?

— М-да… Вы, определенно, на меня сердитесь, Владимир Ильич. Я же враг свободы! Все забываю вас спросить: почему не застрелились?

— Испугался. А вы, господин полковник?

Полковник Туманов промолчал. Впереди у низкого, осевшего набок склада объявилась большая лужа. Черная, широкая, покрытая тонким льдом. Обойти ее возможным не показалось, и люди пошли напрямик. Лед проседал и ломался, шлепая прозрачными кусками по темной воде.

На другом конце лужи полковник заговорил несколько торопливо:

— Меня взяли в бане. Смешно, да?! Не знаю, как вам, а мне вначале было смешно, потом я понял, но увы… слишком поздно. Крутов повесился. Вы знали Крутова, Владимир Ильич?