— Будет лучше, когда все напишешь.
Клавдия глянула на Зубко с нескрываемой тревогой, прижала палец к нижней губе, и там остался темный след с чугунка.
— Прости, дяденька, грамоту подзабыла. Который год не пишу. Нужды писать не было.
— Напишешь! Постараешься, попотеешь — осилишь, коли учена была. Перечить не советую. Присядь сюда и пиши. Сам скажу, что писать надо.
Председатель следственной комиссии указал место у стола, а бородатый красноармеец положил листок бумаги.
«Все у них загодя обдумано, — удивилась Клавдия, глядя на приготовления. — Каки ловкие люди пошли! А я ведь правда не напишу».
— Казните, дяденька, не напишу! — сказала она, слегка возвысив голос.
— Садись! — поймал ее за плечо красноармеец.
Но хозяйка решительно скинула его руку:
— Не смей трогать, гаденыш! Чо вы на ней ломаетесь, мужики?!
— Ну ты, ведьма старая! — зарычал испуганный неожиданной выходкой Лукерьи Павловны бородач. — Не в свое дело нос суешь! Час сведу куда следует!
— Веди, когда охота! — ответила Лукерья Павловна, даже не глянув на красноармейца, встала перед Зубко не воинственно, но твердо попросила: — Пощади девку, неделю как родила… Каку неделю! Пять ден прошло. Пощади — в твоей воле!
В ответ Зубко неопределенно усмехнулся. И сомкнул за спиной руки, прошелся вдоль стола. Со стороны он был похож на человека, которому тайные мысли доставляют удовольствие.
Никто не рискнул прервать его размышления.
Поднимавшийся над чугунком с картошкой пар выцвел в едва уловимый туманчик. Клавдия вздохнула, захотелось есть. Желание было неожиданно острым. Не зная, как с ним сладить, она осторожно положила в рот кусочек хлеба.
Остановившийся Зубко зевнул и сказал:
— Не можешь, значит, писать? Ладно. Нам это не важно. Главное — уберечь доброе имя красного командира от плохих разговоров. Мы тоже представление о чести имеем. Ты, девка, живи здесь до моего особого распоряжения. Не безрассудствуй. Не думай куда бежать — поймаем!
Председатель следственной комиссии пошевелил крупным своим телом, и вместе с ним пошевелилась густеющая темнота.
— Про разговор наш помалкивай. Он не для всех. Счастливо вам оставаться!
С теми словами Зубко направился к выходу. Но еще раньше, наперед его, с проворством хорька выскочил за двери бородатый красноармеец.
— Ушли, — выдохнула Лукерья Павловна. — Ну и слава Богу!
На дворе без злобы взлаял Тунгус. Клавдия выхватила из чугунка картошку, принялась жевать, прямо с упругой кожурой. Голод прошел быстро. Кружку теплого молока она уже выпила через силу. После чего украдкой глянула на хозяйку. Вид у Лукерьи Павловны был крайне утомленный, будто она только что вернулась со всенощной. Клавдия коснулась ее руки. И опять летящая кровь духа принесла к настороженному сердцу само начало исхода души из потерявшего для Лукерьи Павловны всякую ценность тела. Она ощутила их образовавшуюся несродность, в которой жизнь плотская становилась жестоким палачом, а время ее протяженности — сроком пытки. Все отжелалось, обессмыслилось, сам в себе человек — узник. Грешно оборвать жизнь, и жить невыносимо…
С пониманием происходящего в Клавдии не возникло празднословия: состояние ее было чуждо выражению. Оно пришло благодарованным для встречи их материнских душ. Души встретились, тихо попрощались. Ни слов, ни откровений, ничего лишнего не потребовалось им при этом. И теперь Клавдия мысленно молила Спасителя, чтобы он послал за измученной вдовой самого ласкового ангела, похожего на самого любимого ее сыночка. А еще помог ей завершить свой земной путь по-христиански: с любовью и прощением.
Но преисполненная надеждой, искренним желанием подсобить хозяйке укротить гнев, сама она видела тщетность своих усилий и плакала бессильными слезами, наблюдая, как готовится к последнему бою с опостылевшим миром вдова Свинолюбова.
Лукерья Павловна открыла сундук. Желтый свет лампы тянется к старой меди, отражаясь на строгом лице женщины. Шуршат новые юбки.
Подобно князю-воину облачается русская баба в чистые одежды. Сосредоточен взгляд под аккуратно зачесанными волосами, каждое действие совершается будто по особой заповеди приготовления к подвигу.
И непонятно…
Чем освещен человек, стремящийся испытать себя смертью, чья сила в красоте, озарившей его недавно мрачное лицо? Ведь дело замышленное им — не Божеское. А красота объявилась. Бесконечно красива вдова в открытом, непоколебимом мужестве своем. Бывшая мать, смертью сыновей избавленная от позора сомнений, раненым сердцем творила неизъяснимо высокое мщение.
Или Бог не усмотрел греха, или в безбожное время и греху дозволено расцвести до величия святого подвига.
Непонятно…
Плачет Клавдия, любуясь снаряжающейся Лукерьей Павловной. Видит, как траурно плавает по освещенной стене кухни тень. Хозяйка вынесла из чуланчика короткий обрез. Протерла ствол фартуком. Медленным движением затвора послала в патронник патрон. Обрез погладила и поставила за веник, сказав вполголоса:
— Согрешу, Господи! Прости…
Перекрестившись, начала составлять со стола мытую посуду в шкаф. Все получается у ней нормальным, естественным порядком, будто так оно и должно быть.
«Ужели она на такой риск пойдет?! — подумала Клавдия. — Упросить, может? Послушает? Нет, не послушает!»
В ней самой что-то поперечило, не соглашалось и будто тоже готовилось к бою.
Не отнимая от груди чмокающего ребенка, она встала с постели. Ступая босыми ногами по холодному полу, подошла к Лукерье Павловне. От чистых одежд хозяйки пахло травами, всего больше — ромашкой. Она стояла, скрестив на груди руки, прикрыв глаза светлыми, длинными ресницами. Опять поразилась Клавдия красоте женщины. И пока смотрела на нее с наивным удивлением, Лукерья Павловна подняла ресницы, сказала заботливо:
— Утепли ноги, золотце. Не собирай с земли хворь.
— Прощенье пришла просить, тетя Луша, — произнесла ласково Клавдия, холодным носом прикоснувшись к щеке хозяйки дома.
— Прощенья?! — строгое выражение лица изменилось лишь на мгновение. — Ох, от горя все забыла! Прощеиие нынче. И ты меня прости, доченька! Пусть и Бог тебя простит!
— Вас тоже Бог простит! Вы — всех, кого можете. И врагов ваших…
— Не надо, Клавдия! — Лукерья Павловна будто затворилась. — На свой грех свое право имею…
Ноги у Клавдии замерзали, но онане отходила от хозяйки. Обе смотрели в окно, за которым осторожно расправлял свои светлые крылья рассвет. Звезды пропадали с небосклона, и было ощущение, что им уже никогда не загореться вновь. Завтра будут другие, новые звезды. С этими надо проститься.
— Крестный твой лошадку купил у писаря, что красным продался, — сказала Лукерья Павловна. — Выменял на золотой крест. Грозился забрать тебя нынче ночью. Еще просил плохо о нем не думать…
— Я не думаю! — Клавдия переступила с ноги на ногу. — Он потерялея малость после кутузки. Слава Богу — нашелся!
Вытерла ребенку розовый слюнявый рот. Малыш зачмокал губами, скривился. А Лукерья Павловна, оказывается, еще не все сказала.
— Ежели он тебя в эту ночь забрать не сможет, — продолжала она, — жди завтра. Прихватите с собой туес с маслом. Шубейку мою возьмешь, другую одежду. Что приглянется — забирайте.
Уловила тревогу или смущение в глазах Клавдии, построжала голосом:
— Не перечь! Не чужое берешь — дареное. Другие заберут, коли ты не посмеешь. Явятся свиньями на жировку. Напакостят! В тайгу уходи, доченька. Россия нынче, как зверь, на дыбах ходит, не таких ломает. Когда утихомонится — неизвестно. Иди, ложись — стряслась вся. Иди, я солнца дождусь.
Но за окном послышались шаги, и улица наполнилась призраками. Отблеск рождающегося утра лег на грани торчащих штыков.
— К Суховекой яме ведут, — объяснила хозяйка.
— Зачем?
— Стрелять будут. А мы с муженьком там младшенького нашего зачинали. Помню, день был счастливый. Травы росли, сытые. Ровнехонько ложатся. Он мужик в такой силе был, ого - го! Как не махался, все одно любви желал. Вокруг нас запах по губленных трав плавает. Угарно пахнут в смертушке своей травы. Хмелят. Лежу, думаю — прихоть пустая. Да так хорошо ошиблась — мальчика Бог послал, Никанорочку. Каждый раз после приходила на Суховскую яму с благодарностью. А этих кончать в те места повели…
Смолкла хозяйка, удалялся в плотную серость утра дробный шум за окном, и в наступившем покое Клавдия почувствовала нестерпимый холод. Тогда она осторожно отняла от груди ребенка, вернулась с ним в постель. Согреваясь, быстро уходила в сон, точно проваливалась в огромную перину.
Проснулась она поздно. Утро уже прожило свой срок. В каждом окне стояло солнце, отчего изба выглядела нарядной и праздничной. Сквозь плюшевые шторы на двери было видно Лукерью Павловну. Хозяйка сидела на корточках у печи, жгла снятые со стены фотографии. На последней, должно быть самой дорогой, Никанорушка держал под уздцы деревянную лошадку. Он стоял в отцовской папахе, уперев в бок пухлый кулачок. Огонь быстро сжал изображение в комок, сделал пеплом лошадку, Никанорушку, цветастый задник с пальмами.
— Кажется, со всем разочлась, — произнесла Лукерья Павловна, поднимаясь с печи. — Нету нас, Свинолюбовых, больше. Жили-жили и нету.
Она заметила сидящую на постели Клавдию, сказала ей так же ровно, бесцветно, как только что разговаривала сама с собой:
— Слышь, дочка, бродни мои прихвати. Сгодятся…
И, не дождавшись ответа, пошла во двор, прихватив с лавки подойник. Цокнуло о косяк купленное на прошлой ярмарке цинковое ведро. Шаги еще были слышны на крыльце, их еще не заглушил счастливый визг Тунгуса, а Клавдию как кто подбросил с постели. Подбежала к окну, глянула: хозяйка шла в хлев, ссутулив плечи и опустив повязанную платком голову.
…Минет время, неостывшая память вернет все сызнова на строгий суд совести и, переживая жгучий стыд вперемежку с чувством справедливости, досаду и досадную радость, облегчение и мучительную тяжесть, она будет помышлять о своем поступке так же противоречиво. Молиться будет, просить ясности у Вседержителя. Ничто е