Всадник одинокий по горе скакал,
И кинжал огромный серебром блистал,
В поле он не воин, но зато в горах,
Как орел отважный бьет всех в пух и прах.
А теперь куда, всадник, так спешишь,
Бьешь коня в бока, в горы все глядишь,
Там ли мавр несчастный, или христиан,
Или лай[67] поганный взбунтовался там.
Нет, там все в порядке,
Даже праздник там,
Выдают любимую горским богачам.
Эх ты, всадник, всадник,
Парень удалой,
Ты спеши на праздник,
Бей коня камчой…
В душный июльский вечер в Дуц-Хоте приехала солидная делегация из Грозного и Щали. Шел митинг, через переводчика просвещали народ. Говорили о прелестях Советской власти, о врагах революции, о каких-то кулаках и черносотенцах, о саботаже. В тот же вечер решили избрать исполнительного секретаря ревкома селения Дуц-Хоте — первого помощника представителя Хасанова Ташади. После недолгого спора секретарем избрали Арачаева Косума — как более-менее грамотного, добросовестного и уважаемого.
Через два дня Хасанова Ташади и Арачаева Косума вызвали в Шали для ознакомления с планом сдачи государству сельскохозяйственной продукции. Цифры были нереальными, сильно завышенными. Однако возмущения Арачаева никто не принял. Кроме того, на каждую семью наложили дифференцированный дворовой налог в виде денег.
Ознакомленные жители Дуц-Хоте возмущались, сердились, не верили, и даже открыто смеялись над заданием. Только Баки-Хаджи серьезно сказал:
— Если красные обложили людей данью, значит, они окончательно окрепли, построили свою власть. Они создадут свое государство, а государство — это жесткий сбор налогов.
Медленно, но верно Советы стали закручивать гайки. Во всем появились ограничения. В торговле, в обмене и даже в проезде из одного населенного пункта в другой. Все сконцентрировалось в руках ревкомов. Без справки местного Совета рискованно было ехать в Шали, а в Грозный или Гудермес и думать не надо было. Все фиксировалось, любая инициатива могла проявляться только под контролем революционного комитета. К людям стали приклеивать ярлыки: кулак, враг, вредитель, бандит, спекулянт.
Счастливыми стали те, кто был никем, точнее был бездельником, пьяницей и распутником. Любая демагогия поощрялась. Особенно, если это происходило на митинге. Дельные, трезвые советы считались антинародными, контрреволюционными. Люди терпели, думали, что все это ненадолго, что Советы перебесятся и успокоятся. Тем не менее ситуация с каждым днем ухудшалась. Людей отрывали от земли, от сохи, от тяги к труду. Провозглашалось всеобщее равенство и особенно равенство в потреблении. И если не могли создать равенство по богатству, Советы пошли по легкому пути: создавали равенство в бедности. Уровень богатства определяется по разным критериям, а нищета — единообразна.
Горевал Цанка тяжко. Мир опустел вокруг, жизнь потеряла всякий смысл. Осунулся он, еще больше похудел, стал как жердь — тонкий. На всех злился, старшим перечил, надолго уходил в горы, в лес, уединялся. Только теперь понял, как много значила для него Кесирт. Обо всем жалел, жил прошлым.
По ночам снилась она ему, всегда печальная, озабоченная, плачущая. Тосковал он по ней, жаждал ее ласки, ее любви. Думал, что жизнь на этом кончилась, и больше не будет у него счастья и радости, не будет любви.
Иногда порывался поскакать в Курчалой, найти ее, увидеть, может даже поговорить. Мечтал договориться с ней и бежать на край света.
Днем боль притуплялась, хозяйственные заботы отвлекали от горестных мыслей, ночных грез. А через месяц-полтора поймал он себя на мысли, что ругает Кесирт за ее измену и предательство: «Видимо, не только со мной, но и с другими она по кустам шлялась», — думал изредка он, и от этого ему становилось легче, свободнее.
Позже, ночью, он корил себя за это, однако ощутив сладость облегчения от этих низменных мыслей, он вновь и вновь возвращался к ним, пачкал ее, выдумывал и представлял как, где и с кем она встречалась. Противоречивые чувства заговорили в нем одновременно. Он и любил ее, и ненавидел одновременно. От этого ему стало еще тяжелее. Не находил он душевного спокойствия и равновесия, был в смятении.
В конце концов себялюбие и эгоизм преобладали. Говорят, что медведь, когда захотел съесть своего медвежонка, вымазал его в грязи. Так и Цанка пачкал любимую, выкорчевывал ее из памяти. Иногда желал, чтобы она вновь развелась и страдала в несчастии. А он снова будет ходить к ней по ночам и утолять свою похоть в кустах, на жесткой траве…
После этого стала сниться ему по ночам Кесирт красивая, статная, улыбающаяся. А он был с ней ласков, нежен, страстен. Просыпался после этих снов опустошенный, или вернее опорожненный, разбитый, бессильный, опечаленный.
Вновь и вновь вспоминая в подробностях две ночи, проведенные с любимой, Цанка невольно останавливался на упомянутой Кесирт красавице Ларчи из Агишти. Навязчивые мысли стали овладевать им. Назло Кесирт и всем решил он покорить сердце незнакомой, еще даже не увиденной им красавицы.
Долго не решался и не мог из-за домашних дел поехать в Агишти. Наконец, выбрался вместе с другом Курто. Найти дочь Гани Ларчу в маленьком селении Агишти было нетрудно. Решили действовать сходу, без разведки, даже ни разу не видя и не представляя девушку. Послали к Ларче соседку с просьбой выйти на свидание. Получили отказ. На второй вечер повторилось то же самое. Тогда Цанка разозлился не на шутку. Даже перед другом стало ему неудобно.
Через день вновь пошли они в Агишти и узнали, что Ларча уже пошла на свидание с молодым человеком. Любопытство разыгралось.
— Пошли хоть посмотрим на нее, — настаивал Курто.
— Не надо, — недовольно ворчал Цанка, а сам шел в ту сторону.
К вечеру много девушек шли к роднику. Здесь их поджидали молодые парни из всей округи. Парни шли небольшими группами, стояли влюбленные и обсуждали свои дела.
Хотя Курто и Цанка ни разу не видели Ларчу, они сразу определили ее. Цанка только мельком глянул на нее, больше его внимание привлек молодой человек, стоящий перед ней, с широкой улыбкой на лице. Арачаев видел его добротную бордовую черкеску, хромовые сапоги и самое главное — нетерпеливого молодого черного скакуна. Курто наоборот во все глаза любовался девушкой. Позже по дороге домой описывал ее, восторгался, но Цанка думал совсем о другом. Через день, как им сказала соседка, во дворе Гани, отца Ларчи, должны были состояться белхи[68] по очистке кукурузных початков, и он думал, что надеть, чтобы выглядеть достойно.
Своей приличной одежды у Цанка не было, вещи отца донашивал. Надо было у кого-то просить. По размерам подходили Косум и Рамзан, однако последний никогда не обращал внимания на одежду, был вечный неряха, а Косум — напротив любил щеголять.
На следующее утро Цанка был во дворе Косума, поделился с женой дяди своей печалью. Добродушная щедрая Соби быстро все поняла, вынесла во двор всю значимую одежду мужа. Долго примеряли, все было мешковато и куцо.
— Эх, была бы Кесирт дома, она бы за час все выправила, — вздыхала Соби.
Снимая черкеску, при этих словах Цанка поймал себя на мысли, что целую ночь не вспоминал любимую, не мучился, что наступило какое-то облегчение.
К счастью Цанка, одна черкеска оказалась впору.
Проснувшийся к этому времени Косум вышел во двор, тоже улыбался, разделял с завистью заботы молодого человека.
— Дарю тебе. Носи на здоровье, — сказал он, с любовью оглядывая повзрослевшего племянника.
Пришедший на следующий день во двор Цанка Курто не узнал друга. Поверх черной, из добротного материала сшитой черкески блестели покрытые серебром газыри и разукрашенный ремень, на поясе висел короткий серебряный кинжал Баки-Хаджи, сделанный по заказу старика в Атагах. На ногах блестели обильно смазанные буйволиным маслом хромовые сапоги Рамзана. (Обувь Косума не подошла по размеру.) Но главное было не это. Жена Баки-Хаджи Хадижат, соревнуясь с невесткой, решила перещеголять всех в щедрости. Выманила у мужа на вечер красавца-жеребца. Гнедой конь славился резвостью и красотой по всей округе. За большое количество коров обменял его мулла. В год только раза два выводили его на люди, и то во время особых торжеств — гонок или свадеб.
Все соседи из-за забора подглядывали за торжественными приготовлениями будущего жениха.
— Ну, если сегодня ты без невесты приедешь — не знаем, что делать, — кричала, махая жирными руками Хадижат.
— Любая красавица за таким парнем прибежит, — говорила Соби.
Только мать Цанка молчала, плакала, просила Бога сохранить сына от сглаза и порчи.
— Смотри, не гони коня, придерживай, нигде не пои и пастись не давай, — озабоченно, в который раз говорил Баки-Хаджи, поглаживая любимого гнедого.
Не ожидавший такого к себе внимания, Цанка все время краснел, стыдился, однако в душе несказанно был рад.
Выехали из Дуц-Хоте пораньше. Курто ехал на кобыле Цанка, подаренной ему дядей, жеребенка оставили дома. Недовольная этим кляча постоянно ржала, пытаясь на ком-то отыграться, при малейшей возможности кусала гнедого. Тот благородно подставлял бок, отставая пытался обнюхать хвост кобылицы. Эти ухаживания четвероногих не вписывались в серьезные намерения молодых людей, они били коней плетьми, старались ехать на расстоянии друг от друга, однако, как только забывались, кони брались за свое.
— Весь мир озабочен одним, — что люди, что животные, — думал Цанка, видя как его некастрированный гнедой пытается пристроиться в зад кобылы…
Не ожидали молодые дуцхотовцы, что произведут такой эффект на ашитинцев. Почти что половина мужчин и юношей села пришли посмотреть на них. Любовались, правда, не ими, а их конем. Важный Цанка расплылся от удовольствия, даже забыл зачем приехал.