Прошедшие войны — страница 61 из 149

Однажды вечером, когда Бушман принес Цанку в столовую немного махорки, их окружили блатные.

— Ты что это, жид поганый, связался с этим чернозадым? — пристали они к физику, — давай сюда, — и Пузатый нахальным образом вырвал у него пакет с махоркой.

Цанка в бешенстве кинулся на главаря. Драка была недолгой, первым же ударом Цанка сбил Пузатого с ног, однако второй блатной успел накинуть сзади на его длинную шею удавку. Цанка уже терял сознание, когда все неожиданно закончилось. Вокруг стояли солдаты. Бушман исчез, а двух блатных и Цанка солдаты отвели за столовую и избили. Ночью Цанка снова били, били четыре человека, жестоко били, беспощадно, насмерть.

Он выжил. У него хватило сил утром дойти до столовой, там он глазами искал Бушмана, их глаза встретились. Андрей Моисеевич, не завтракая, ушел из столовой, а минут через десять два фельдшера из заключенных пришли в столовую.

— Арачаев, на выход, — крикнули они, и полуживой Цанк попал в санчасть.

* * *

Ряд трагических событий привел Цанка к блаженному состоянию. Он даже не предполагал, что в этом богом забытом месте есть райский уголок. Цанка наслаждался покоем, теплом, его лечение шло неспешным порядком.

Начальник санчасти, Семичастный Олег Леонидович, из вольнонаемных, профессиональный врач, тоже, как и Бушман, москвич, человек-романтик, энтузиаст, в поисках приключений и новых открытий, по зову сердца и партии устремился в далекие неизведанные края. Каждый год по весне он собирался уехать в Москву, домой, к маме, но каждый год что-то ему мешало, в первую очередь, конечно, страсть к спиртному, и поэтому неженатый, ничем не обремененный Олег Леонидович уже пятнадцать лет скитался по бескрайним просторам Сибири и Дальнего Востока.

Иногда он получал от матери письма, тогда он целовал их, плакал, писал в ответ теплые благодарные строчки, все порывался домой в Москву, но это все ежегодно срывалось, он все больше и больше становился зависимым от спиртного. Врачебная практика его была на самом примитивном уровне, и он уже стал бояться ехать на материк. Однако ностальгия по Москве, по родным улицам осталась, и теперь, встретив в этих местах Бушмана, они сдружились. Андрей Моисеевич долго, во всех подробностях рассказывал о Москве, об ее строительстве, изменениях, традициях. Почти всегда эти разговоры проходили ночью, с употреблением значительного количества спиртного. Андрей Моисеевич, быстро раскусив сущность начмеда, описывал столичную жизнь как считал нужным, иногда запутываясь в своей болтовне. Если даже и случалось, что Семичастный делал замечания о несоответствии повтора, это ничуть не смущало Бушмана, он без труда снова заводил разговор о московских театрах, вечерах, концертах, и тогда они оба забывались, мечтали, читали стихи, тихо пели столичные песни.

Они были одного возраста, поэтому сумели быстро сойтись и даже сдружиться. Начальник экспедиции знал все слабости своего начмеда, но будучи сам человеком гражданским и интеллигентным, он снисходительно смотрел на все проступки Семичастного.

Благодаря этой дружбе Цанка был в санчасти на особом привилегированном положении. Лечение шло неспешно и с должным вниманием. Когда Цанка окреп и уже мог ходить, его назначили ответственным за отопление. Работа была нелегкой. Наспех построенное здание тепло не держало, и Цанку приходилось и днем и ночью следить за огнем в нескольких печах. Однако это не шло ни в какое сравнение с работой на открытом воздухе. Цанка с ужасом и содроганием вспоминал о своем возвращении в общий барак. Каждый раз при встрече он благодарил Андрея Моисеевича за оказанную услугу.

Лагерная жизнь изменила Бушмана. Он теперь обращался к Цанке на «ты», его интеллигентность и щепетильность исчезли. Он где-то раздобыл очки, носил хорошую для заключенного одежду и обувь.

— Цанка, ты смотри не ленись. Знай, что мы здесь не Боги и нас в целом никто не любит, ни эти гады, — и он показал в сторону солдатских казарм, — и не те сволочи и отродье, — и Бушман повел головой в сторону бараков, — я сам кручусь как белка в колесе.

Как-то Бушман поздно ночью пришел в санчасть. Семичастный, изрядно напившись, спал. Андрей Моисеевич тщетно пытался его разбудить, потом позвал в кабинет начмеда Арачаева. Цанка, боясь каких-либо нареканий, пил очень редко и в очень малых дозах.

— Давай, давай выпьем, — говорил ему Бушман, снова наливая в кружку неразбавленный спирт. — Ты знаешь, какая температура на улице? Минус шестьдесят! Минус шестьдесят! А людей все равно гонят на работу… Мы здесь все помрем. Мы все здесь сдохнем.

Бушман отломил кусочек хлеба, протянул Цанку.

— Заешь.

Молча жевали. Долго молчали, думая каждый о своем.

— А за что тебя сюда пригнали? — наконец нарушил молчание Бушман.

Арачаев в двух словах рассказал свою нелепую историю.

— Вот-вот, у меня то же самое, — кивал головой Бушман, — только я думаю, на меня был донос. Я ведь физик… Я люблю свое дело, я ученый. Я стоял у самого открытия. Обо мне заговорил бы весь мир… Все было готово. Все. Да, что я тебе рассказываю, что ты в этом смыслишь… Все завистники, все завистники. Я был на пороге великого открытия. Моя теория сделала бы целую революцию, целый переворот в физике, во всей науке.

Цанка молча жевал хлеб и все кивал головой. Он видел, как в толстых линзах очков играл свет керосинки и казалось, что это не отражение огня лампы, а горят глаза Бушмана.

— Я ведь ученый, я физик. Ведь мое место не здесь. Я нужен науке, я нужен государству. Как они это не понимают. Моя теория — это новое мышление, это абсолютно новый взгляд.

— А как Вы сюда попали, Андрей Моисеевич? — теперь уже Цанка с почтением стал обращаться к физику.

— Донос. Элементарный донос. Кстати, мой друг, однокурсник, Лешка Пашкевич… — при этом Бушман с ненавистью сплюнул. — Сволочь! А виноват во всем я сам. Мало того, что он мою жену соблазнил, жил с ней, он и меня сюда спровадил. — Как это жену соблазнил? — удивился Цанка, — и Вы его оставили?

— Да-да, оставил. И даже рад был. Мерзавка. Меркантильная сучка. Она наверное уже отдала ему все мои разработки… Какой ужас! Я ведь был на пороге великого открытия. Уже все готово.

— А дети есть у Вас?

— Что? А, да, есть — дочь. Вот в феврале десять будет, — и в уголках рта появилась легкая улыбка.

Арачаев удивился. Он в первый раз видел как Бушман улыбается. Из сухого очкарика Андрей Моисеевич превратился в добродушного простачка.

— Дочка у меня славная. Анечкой зовут. Только ее и маму я вспоминаю.

— А маме сколько лет?

— Маме пятьдесят шесть летом будет.

— Когда ты освободишься, ей будет уже за шестьдесят, а дочка уже будет невестой.

— Идиот, — снова взбесился Андрей Моисеевич, — ты ничего не понимаешь. Ты знаешь, что мы находимся на самом холодном месте на земле? Ты знаешь, что у нас нет никакой связи с остальным миром? Просто здесь эти геологи-суки нашли много золота, вот и закинули нас сюда как рабов. Им нужно только золото, только золото, — шептал пьяным голосом ученый на ухо Цанка, при этом показывая пальцем вверх, — а наши жизни их абсолютно не интересуют. Понял?

Бушман снова потянулся к бутылке, разлил все до последней капли.

— Скоро этого добра тоже не останется. У начальника находится бочка. Говорят, уже на исходе, а до лета еще жить и жить. Ты представляешь, отсюда даже письмо послать нельзя. Мы все здесь заключенные. Даже эти, — и Андрей Моисеевич указал на спящего врача.

Молча выпили. Бушман достал махорку, закурили.

— Ты уже давно здесь сидишь и не знаешь, что там делается.

— Знаю, — сказал Цанка, — вижу, каких больных приносят.

— Ничего ты не знаешь. У тебя и у меня дрова на исходе, так что завтра возьмешь пару больных и пойдем за дровами. Кстати, а ты знаешь, что в бараки больше дров не выделяют? — спросил физик, вставая.

— Как не выделяют? А как они топят?

— С работы каждый день приносят кустарники.

— Какие кустарники? — удивился Цанка.

— Ты ведь ходил на добычу, тебе должно быть виднее.

Арачаев молча опустил голову, глубоко затянулся.

— Ничего, друг, завтра пойдем за дровами, и я тебе кое-что покажу.

На следующий день они пошли на другой конец территории. В ту сторону заключенных не пускали. Их сопровождали пара солдат. На улице стоял крепкий мороз. Было так холодно, что Цанка еле-еле передвигал ногами. А быстро идти было невозможно. Все было закутано, только одни глаза чуть-чуть глядели на дорогу. Дорога казалась бесконечно долгой. Наконец дошли. Неаккуратно сложенные бревна смерзлись, их тяжело было оторвать друг от друга. Вялые бессильные движения к результату не приводили. Работать было невозможно.

— Если мы не обеспечим отопление, то пойдем в бараки и на добычу. Понял? — прошипел на ухо Цанку Бушман.

Изо всех сил, напрягая все свои закоченелые суставы, Цанка налег на бревно. Огромное толстое бревно как спичка треснуло посередине. Они с трудом подняли и понесли. Мерзлый воздух при движении обжигал глаза, кожу вокруг глаз, они слезились, дышать было тяжело.

В тот день они совершили пять рейсов. В последний раз солдаты охраны их не сопровождали. И тогда Андрей Моисеевич поманил Цанка за собой. Они обогнули кучу дров, и перед глазами открылась жуткая картина: штабелями были уложены трупы людей. Они были целые и обломанные, отдельно можно было увидеть руку, ногу, половину туловища. Уже казалось бы привыкший к чужой смерти Цанка был потрясен. Он, забыв о холоде, стоял окаменелый. Когда наконец Бушман рукой подтолкнул его, он, застывший как столб, упал. В последнюю ходку они несли Цанка вместо бревен… Над столовой клубился пар, заключенные после работы ели, воняло харчами.

Еще целую неделю каждый день таскали бревна, а потом температура опустилась до минус шестидесяти двух градусов. Это был предел человеческих возможностей, при этой температуре жизнь полностью замирала. Никто не смел выходить, точнее никто уже не мог выходить на работу. А начальство посчитало, что при такой температуре бесчеловечно и даже негуманно гнать людей на работу.