Жизнь застыла, все было полностью парализовано. В ледяных бараках люди мерзли от холода, голодали. Заключенные жгли свои нары и всякий хлам. Столовая не работала. Приходилось есть все подряд: собак, кошек, крыс. Прошел слух, что заключенные занимаются людоедством. А мороз все крепчал, все превратилось в лед, все выкристаллизовывалось. Все вокруг было белым, чистым, прозрачным, безжизненным, и только в этих хилых помещениях робко бились сердца несчастных людей. Они хотели жить, они боролись за жизнь, они ненавидели всех, и в особенности ближнего соседа.
Еще до наступления крепких морозов начмед Семичастный и Бушман напились и сильно поругались. Они пили ночью, о чем-то спорили, шумели, в конце концов Бушман назвал доктора серой личностью и ничтожеством. Олег Леонидович этого не вынес и пригрозил, что на утро напишет рапорт и заставит начальника экспедиции перевести горе-ученого из котельни в бараки на общие работы. Угроза моментально отрезвила Андрея Моисеевича, он полез извиняться, целоваться, пал на колени, плакал. Чем более Бушман раскаивался, тем более свирепствовал Олег Леонидович: он кричал, пинал ногами ученого физика, плевался.
— Это ты ученый? Это ты что ли великий ученый? Мразь контрреволюционная. Завтра же, завтра же на рассвете будешь на чистом воздухе. Я посмотрю, как ты запоешь, — кричал начмед пьяным писклявым голосом. — Скотина, сука интеллигентская.
На шум прибежали два фельдшера из заключенных, за ними пришел и Цанка, они боялись заходить в кабинет начмеда и не знали, что им делать и как быть.
— Олег Леонидович, Олег Леонидович! Помилуйте! Извините, пожалуйста! Вы меня не так поняли, а может я не так выразился, — жалобно говорил Бушман, несмотря на все пинки и плевки, пытаясь, как верная, провинившаяся собака, облизать ноги хозяина.
— Выкиньте его вон! Вон его отсюда, — закричал Семичастный своим фельдшерам.
Второй раз кричать ему не пришлось; верные подчиненные грубо схватили жалкого Бушмана и потащили его к дверям, при этом они, особо усердствуя, наносили физику сзади и спереди удары ногами изо всех сил. Обезумевший Цанка, разинув рот, не зная, что делать и как быть, выпрямившись, как жердь, стоял безмолвно в дверях; в его широко раскрытых голубовато-серых глазах был ужас.
— А ты что стоишь, — кинулся к нему начмед. — Этого длинного с утра тоже в бараки. Поняли?
Разобравшись с Бушманом, оба фельдшера прибежали в кабинет в стали в угодливую позу, ожидая новых распоряжений. Один из них подошел к Цанку и уже сухо и официально заявил:
— А ты чего стоишь? Что, не понял, что сказано? Займи свою койку в общей палате. Утром на выписку.
Начмед разошелся, начался пьяный дебош. Фельдшеры хотели ему угодить, ходили все вокруг, поднимали оброненные и разбитые предметы.
— А вы что здесь? Шпионы недобитые! Предатели родины! Всех вас надо расстрелять, всех повесить. Вы тоже с утра на чистый воздух… Поняли? Вон отсюда, — и алюминиевая кружка вместе со спиртом полетела в голову фельдшера.
Бледный, весь дрожащий Цанка, не чувствуя землю под ногами, со страхом сжав кулаки, не зная, что ему делать и как быть, стоял в двух шагах от кабинета начмеда. Он невольно все услышал. Кулаки его разжались, на лице появилась тупая, злорадная ухмылка. Когда фельдшеры, понурив головы, проходили мимо, он схватил за шиворот одного из них, резко бросил к стене, с силой сжал горло, большой палец углублялся под кадык.
— Ну что, завтра в бараки вместе пойдем? — прошипел Цанка, в упор глядя во влажные, выпученные от страха и боли глаза фельдшера.
К тихой радости всех начмед еще сутки пьянствовал в своем кабинете: он был в очередном запое. Без его письменного указания никого не могли ни выписать, ни положить в санчасть. А через день наступили сильнейшие холода. Всякое движение прекратилось. Каждое здание жило автономной жизнью. Бушман больше в санчасти не появлялся.
Как всегда после запоя, Семичастный становился тихим, вежливым. Ему было плохо, он болел. Скука разъедала все его существование. По натуре человек живой, энергичный, он любил романтику, простор, и теперь, заточенный не только территорией колонии, но и стенами санчасти, он не находил себе места и покоя. Как-то утром он попытался пойти в офицерские дома, но жестокий мороз загнал его обратно. А через два дня наступило самое страшное — в санчасти кончился спирт. Тогда Семичастный вызвал одного из своих фельдшеров.
— Необходимо срочно доставить спирт. Вот я составил заявку на имя начальника экспедиции. Быстрее, быстрее.
— Помилуйте, Олег Леонидович, на улице мороз лютый, я не смогу дойти, да меня и не пропустят в жилой городок, — оправдывался фельдшер, — ведь я из заключенных.
— Бегом! Бегом! Понял? Больные нуждаются в перевязке. Вы медик по образованию. Вы давали клятву. Причем тут мороз? — бесился начмед. — Если не можете пройти в жилгородок, отправляйтесь в бараки и немедленно… Собирайтесь быстрее. Не забудьте взять посуду.
Фельдшера так и не дождались, его нашли через несколько дней замерзшего в ста метрах от санчасти возле караульных ворот, которые разделяли территорию заключенных от вольнонаемных и военных. Тогда на следующий день Семичастный вызвал к себе Цанка и заставил идти его к Бушману.
— У этого жида наверняка есть спирт. Знаю я этого ученого, — говорил он Цанку, — воришка несчастный, неудавшийся гений. Великий человек — талант, самородок вонючий, — всё язвил доктор.
— Заодно его тоже притащи, и смотри, пусть весь спирт несет, не то сделаем облаву. Так и передай… Ну быстрее, быстрее, — выпроваживал он обернутого в одеяло Цанка.
Примерзшая дверь еле открылась, клубы белого пара наполнили маленький коридор.
— Все неси, — крикнул вдогонку начмед, резко выталкивая заключенного и захлопывая за ним дверь.
Несмотря на то, что чуть-чуть открыты были одни лишь глаза, он чувствовал, как мороз обжигал кожу полностью закрытых рук и лица. Глаза слезились, дышать было невозможно. Он шел очень медленно. Коротко расстояние превратилось в дальний путь. Наконец он дошел на окоченелых ногах до котельни. Бушман жил в каморке на втором этаже. Деревянная лестница, ведущая наверх, вся покрытая льдом, была скользкой и неприступной. Оледенелые ноги и руки не слушались. Цанка с трудом поднялся на несколько ступенек, не удержался и кубарем полетел вниз. Он еле встал, и снова стал подниматься. Окоченелые ноги, будто чужие, не слушались. Обмотанные разным тряпьем руки ничем не могли помочь, и Цанка снова полетел вниз, на лету он задел поручни, и они со звоном разлетелись в разные стороны.
Он лежал на снегу и не мог встать, дыхание распирало, бешено колотилось сердце. Цанка подумал, что надо возвратиться назад, он поднял глаза, от слез все расплывалось. «Это конец. Это все. Неужели я тоже буду лежать в той горе трупов? Неужели меня никто не похоронит? Не помолится за меня? Горе мне! Горе! Не будет у меня могилы ни здесь, ни тем более дома… Я хочу жить. Хочу!» — думал Цанка, и медленно, собрав в кулак всю свою волю, он снова встал и, хватаясь за стену, снова пошел к лестнице. В это время он услышал какие-то тупые удары сверху.
— Арачаев, это ты? Держись! — кричал тонким голосом Бушман, — дверь примерзла.
Ободренный живым голосом, Цанка пополз вверх, но у него ничего не получилось и он просто лег на ледяные ступеньки. Вверху раздался резкий скрежет, маленькие ледяшки полетели в разные стороны, дверь раскрылась и показался Бушман. Андрей Моисеевич не стал тащить Арачаева вверх, он резким движением выломал дверь на первом этаже котельной и туда затащил обмерзшего Цанка. Там, в относительно теплом помещении, он долго растирал тело, лицо, ноги и руки товарища. Позже, когда Цанка пришел в себя, они осторожно поднялись наверх в маленькую каморку физика.
Огонь в печи давно потух, но в комнате все равно было тепло и уютно. Бушман зажег керосиновую лампу, и Цанка с удивлением стал разглядывать комнату. Кругом было чисто и аккуратно: на стене были приделаны деревянные самодельные полки, на них стояли несколько книг и какие-то листки бумаги с типографским шрифтом; в углу стоял маленький стол, накрытый изношенной, но чистой матерчатой скатертью; в другом углу висел рукомойник, над ним плакат с каким-то лозунгом, а рядом на гвозде солдатское полотенце; на самом видном почетном месте висел портрет Сталина в самодельной деревянной рамочке.
— А это откуда? — спросил удивленно Цанка.
Андрей Моисеевич возился в это время около печи.
— У солдат обменял, — ответил он, зажигая спичку.
В железной печи заиграл огонек. В комнате стало еще светлее и веселее. На лице Цанка появилась блаженная улыбка, он, почувствовав домашний уют, расслабился и лег во всю длину на деревянных нарах, покрытых двумя толстыми одеялами. Его длинные ноги уперлись в стену, он закинул руки за голову, глубоко вздохнул, веки незаметно сомкнулись.
— Цанка, проснись, просыпайся, — Бушман осторожно теребил плечо, — вставай, давай чай пить.
Цанка проснулся, ему хорошо и спокойно. Впервые за многие месяцы он почувствовал себя в безопасности; он блаженно потянулся, глубоко зевнул, из груди вырвался блаженный стон: «А-а-а!»
— Ну ты храпишь, как богатырь! — усмехнулся Бушман.
— Я храплю? — спросил Цанка, вставая и осматривая голодными глазами стол.
На маленьком столе в граненых стаканах отсвечивал багрово-коричневым светом крепкий чай, рядом в металлический миске лежал засохший черный хлеб, рядом белел небольшой кусок сахара, пахло спиртом.
— Давай для начала выпьем, — и Бушман протянул Цанку алюминиевую кружку.
Молча выпили. Благодатное тепло разлилось по всему длинному тощему телу Цанка.
— Пей чай, пока не остыл. Сахар возьми, короче пока можно наслаждайся свободой, — говорил, скупо улыбаясь, Андрей Моисеевич.
Горячий стакан жег истерзанные руки Цанка, он с любовью и нежностью сжимал стакан, мелкими глотками продлевал удовольствие.
— Сахар возьми. Возьми сахар, — Бушман кончиками пальцев мягко продвинул сахар к Арачаеву.