— Ой, извини. Минимум год я не смеялся. Это я не над тобой. Это я так — думал, что мы уже там. А если честно, как бы ты хотел вернуться домой?
— В каком смысле? — не понял Арачаев.
— Ну в чем вы там ходите? Ну, в плане есть у вас там национальная одежда?
— Да есть. Папахи, черкески.
— А на чем ездите? — глаза Бушмана еще смеялись, хотя выражение лица уже было серьезным.
— На конях, на молодых скакунах.
— Все понял. Ты вернешься домой в белой папахе, в белой черкеске и на белом коне… — ученый высоко задрал голову, сделал выражение будто скачет на коне, и добавил: — Нет, мы вместе поедем. Я поеду с тобой. Вы любите гостей?
— Чеченцы самые гостеприимные люди, — и, почувствовав иронию в словах Бушмана, добавил, — только такие, как ты, ходят там в белых черкесках.
— Понял. Тогда сделаем так, ты в черной черкеске, фаэтон из восьми черных коней, и ты с красавицей-американкой, с дочерью американского миллионера.
Бушман больше не выдержал и снова расхохотался. Тогда разъяренный Цанка вскочил и с силой наотмашь нанес удар ладонью по лицу. Очки полетели в одну сторону, Андрей Моисеевич в другую, опрокидывая стол и все то, что на нем лежало.
— Подай руку. Руку дай, — уже злобно сказал он Цанку. Молча встал. Навели порядок, и когда уже все было на месте, стоя спиной к Цанку и прикуривая припрятанную на полке фабричную папиросу, добавил: — Я тебе даю слово, что я все сделаю как ты хочешь. Хочешь поедешь домой, уже официально, хочешь они к тебе приедут.
— Что, все село ко мне приедет? — съязвил Цанка.
— Не волнуйся, товарищ Арачаев, — мы все сделаем на дипломатическом уровне. Ты ничего не понимаешь, у меня там через полгода будут почет, уважение, слава, деньги. А ты как сыр в масле будешь кататься. Я для этого всю свою жизнь день и ночь работал, а не для того, чтобы здесь гнить. И запомни, Цанка, что посеем, то и пожнем.
— А я вроде никогда никому зла не делал. За что я здесь? — Это временные испытания. Будущее у нас будет великим. Мы еще молоды с тобой. Особенно ты.
— Да зачем мне это испытание и затем это величие?
— Эх, Цанка, Цанка, дорогой! Физики ты не знаешь. Сколько потеряешь — столько и найдешь. У нас все впереди.
Бушман, смакуя, глубоко затягиваясь, не давая Арачаеву, сам докурил папироску и, внимательно оглядев окурок и убедившись, что табак выкурен, с сожалением кинул его в печь.
— Хе-хе, — виновато усмехнулся он, потирая с удовольствием ладони, — месяца два берег. Хороша зараза. Сам начальник дал… Так, ну ладно, ты, я думаю, все понял? С Семичастным, с этим уродом будь поосторожней и повнимательней, мне кажется, что он не только алкоголик, и еще педераст, по крайней мере что-то такое я за ним замечаю.
— Кто-кто вы сказали? — перебил физика Арачаев.
— Да это я так. А ты давай попей кипятку и возвращайся обратно.
— А спирт? И Вас он просил привести.
— Спирта нет и не было. Понятно? Так и передай начмеду. А идти я не могу, у меня котельня.
— Как же я пойду без спирта и без Вас?
— Ты что, глухой, нет у меня спирта. Что было мы с тобой выпили. Но я знаю у кого есть.
Цанка ничего не говорил, только с удивлением смотрел на этого хилого маленького человека.
— В кабине фельдшеров в углу, под тумбочкой вырыт маленький погреб. Вот там и ищи. Точнее, сам не ищи, а скажи об этом Семичастному.
— Да как я это смогу сделать?
— Сможешь, сможешь. Хочешь жить — так живи как все. Тоже мне честный, принципиальный. Если бы не я, то давно был бы где-нибудь в другом месте, в другом состоянии.
Андрей Моисеевич налил еще понемногу спирта, кипятку в стаканы.
— Мы с тобой замыслили великое дело, непростое дело. Видимо, судьба посылает нам эти испытания. Крепись. Береги свои силы… Давай выпьем за успех задуманного, — они чокнулись, быстро выпили. — Главное никому ни слова. Я постараюсь, чтобы ты до весны был в санчасти. А Олегу Леонидовичу передай мой поклон, и скажи, что я болен и так далее и так далее. Ну ладно, иди, иди, а то скоро снова стемнеет.
— Я не смогу. Оставьте меня здесь. Там ведь холод дикий. — Нельзя, нельзя, дорогой. Попей кипяточку, и в путь.
Когда весь перемерзший Цанка добрался до санчасти, его встретил пьяный начмед. Второй фельдшер дал ему спирт, сказав, что это припасы Арачаева, в результате после того как через несколько дней мороз немного ослаб, Цанка выписали, но вместо бараков его повели прямо в карцер. Тяжелая дверь с шумом закрылась за спиной Арачаева. Отчаяние и страх охватили все его существо. Мрак и холод царили в этой вонючей комнате. После почти райской, по местным понятиям, светлой, сытой, теплой жизни санчасти это место показалось Цанку сущим кошмаром. Слева и справа кто-то в темноте зашевелился. Наконец глаза Цанка стали различать очертания предметов. Слева были узкие деревянные нары, на них кто-то лежал, а справа на корточках сидели два человека; они от холода скрючились в тихие клубочки. Тот, что лежал, не вставая обернулся к дверям и хриплым наглым голосом спросил:
— Кто такой? А ну иди-ка сюда! Махорка есть?
Этот голос вывел Цанка из оцепенения, он вспомнил о побеге, он должен жить, он будет жить, ему нужны силы и храбрость. Арачаев, не говоря ни слова, решительно сделал шаг в направлении лежащего, однако пол оказался весь ледяным и бугристым, он поскользнулся, чуть не потерял равновесие, левой рукой поддерживая себя, ухватился за край нар. В то же время лежащий на нарах, увидев слишком резкие движения новичка, попытался встать, он уже находился в сидячем положении, когда Цанка правой рукой без разбору нанес удар кулаком. Потом удары были еще и еще: глухие, резкие, отчаянные. Когда противник обмяк, Цанка приподнял его (он удивился легкости этого тела) и кинул его на ледяной пол; что-то металлическое упало на металлический пол и зазвенело — это был огромный обоюдоострый нож. Цанка сел на середину нар.
— Лезьте сюда, — скомандовал он двум доходягам, — за что вас сюда посадили? — спросил он их.
Они молча сели возле Цанка, тесно прижались, сохраняя какое-то тепло, ничего не говорили. Арачаев и так понял, что эти полуживые люди просто не могли больше работать и их загнали в карцер, чтобы окончательно добить, и главное, чтобы другим был пример. Цанка дал им по одному сухарю, потом закурили.
— Еще бы кипяточку бы, — прошепелявил беззубым ртом один. Снова наступила тишина. Лежащий на полу зашевелился, простонал, перевернулся на спину, закинул вправо голову и так замер.
Примерно через сутки дверь со скрежетом раскрылась.
— Арачаев живой? — спросил хриплый бас. — На выход.
Замерзшие кости не разгибались. Цанка с трудом растолкал соседей, встал. Сидящий справа даже не шелохнулся, от него веяло холодом.
Арачаева, как самого здорового работника, сразу же назначили бригадиром, и он после скудного, но горячего завтрака повел свою бригаду на работу. Как бригадир Цанка не должен был приносить на территорию породу, однако он обязан был следить за работой и должен был обеспечить свой барак теплом, для этого в конце рабочего дня несколько человек, из числа самых здоровых, должны были нарубить хотя по одному кустарнику, который лежал, прижавшись к земле под снегом в глубоких ложбинах ущелья.
В первый день Цанка искал блатного главаря — Пузатого, но его не было на работе. Вечером после еды он нашел его лежащим возле печи. Рядом, прижавшись к нему, ютилась его сука. Арачаев долго с отвращением смотрел на это полуживое тело. Под палаточной накидкой некогда мощное тело даже не ощущалось; лицо приняло земляной цвет; веки глаз были сомкнуты и их покрывала какая-то зеленоватая слизь; губы опухли, гноились.
— Сифилис да плюс цинга, — сказал кто-то рядом.
Арачаев отошел в сторону.
— Этих двоих на улицу, — скомандовал он, затем пальцем поманил к себе одного из работяг, полукрестьянина-полуприблатненного, — ты будешь лежать здесь возле печи, а ты и ты отвечаете за тепло.
Так началась для Цанка изнурительная, монотонная жизнь, и хотя он физически не работал, он чувствовал, как силы покидают его. Чувство постоянного холода и голода преследовало его днем и ночью. К этому позже прибавилось еще одно несчастье: по ночам он просыпался и не мог заснуть. Это было самое мучительное состояние. Ночной сон — единственное спасение заключенного — покинул его. В его мозгу снова и снова разрабатывался план побега. Всякие дурные мысли приходили в голову, он не мог их отогнать, не мог забыться. Эта идея побега постоянно мучила и тяготила его.
В середине марте, когда мороз чуть-чуть спал, начались сильнейшие ветры. По ночам в бараке было холоднее, чем в лютый мороз. Ледяной ветер пронизывал все щели и свободно гулял по наполовину опустевшему помещению. Заключенные полностью обессилели. Кормить стали все хуже и хуже, люди болели, умирали. Утром заключенных с трудом выгоняли на работу, они весь день беспомощно возились, ковырялись в земле, но мерзлый грунт не поддавался, и тогда с мечтою о еде, сне, тепле они тащились в бараки. Из-за полупустых корзин в первую очередь доставалось бригадиру, он должен был обеспечить добычу золотоносной породы. Вместо этого заключенные приносили какую-то грязь, перемешанную с золой и снегом.
Бушман к тому времени переменил место работы. Он стал фельдшером. Практически вся санчасть подчинялась ему. У него оказались недюжинные способности в области медицины, по крайней мере они были выше, чем у начмеда Семичастного, и даже солдаты и вольнонаемные старались обращаться только к нему. Олега Леонидовича это обстоятельство мало тяготило. Он знал, что он вольнонаемный и он фактически хозяин положения, а лишняя работа его всегда тяготила. К тому же по баракам ходил слух о их нездоровых отношениях с Андреем Моисеевичем.
Однако данное обстоятельство мало заботило Арачаева — он был рад за своего товарища. Раз в две недели Цанка наведывался в санчасть. При встрече они ничего не говорили, только смотрели с надеждой друг другу в глаза. При каждой встрече Бушман наливал Цанку полкружки неразбавленного спирта, давал махорку и хлеб, и они, крепко по