Прошлой осенью в аду — страница 28 из 38

— Это далеко! — запротестовал Агафанге. — Я должен быть рядом. Кто знает, что он удумает, он такой хитрый! Неужели вы боитесь меня? Вы не верите в братскую любовь?

— Верю, верю, — на сей раз согласилась я, — только у нас не принято спать в одной постели с братьями. И вообще, не заговаривайте мне зубы и не отвлекайтесь! Если вы действительно хотите, чтоб я спаслась от Бека — или как там его зовут? как-то на «гэ»? — я должна хоть что-то о нем знать. Как от него избавиться? Может, есть слова какие-то, вроде «рассыпься»? Или травы? Или мази?

Цедилов замахал руками:

— Что вы! Я ничего такого не знаю! Неужто вы могли подумать, что я тоже колдун? Наверное, есть какие-то яды, которыми его можно извести, но для этого самому надо стать таким же чертом. Тогда уж лучше умереть!

— Вам это, судя по всему, не грозит, потому вы рассуждаете так легко. А мне каково? У меня нет вечности в запасе. Если вы никаких средств не знаете, хотя бы расскажите, откуда он такой взялся? Теперь-то наука далеко вперед шагнула, я, возможно, сама что-нибудь придумаю.

— Про науку — это вы ему скажите, — улыбнулся Агафангел. — Он-то наоборот считает, что она назад шагнула. Его, мол, тайные знания таковы, что с ними в сравнении Интернет — каменное зубило.

— Может, он и прав? Ведь он жжет людей, как мусор, и никаких следов. Думают, что где-то есть ванна с кислотой… Ну, неужели нельзя его на чистую воду вывести? Хотя бы в тюрьму посадить? Смертной казни у нас теперь нет, но…

— Посадить можно. Можно даже четвертовать, только толку никакого от этого не будет: он натужится и тут же прыг в другое тело. Вы хороните груду старья, а он всегда живой, только физиономия другая. Однажды он даже грудным младенцем был, в Германии — новорожденным графом фон Кренцем. Самого графского младенца он уморил и влез в тельце. Лежит себе в колыбельке, орет, пеленки пачкает. Скончался чернокнижник Боус (его тогда инквизиция как раз вычислила) — остался графенок Кренц в мокрых подгузниках. Всех провел! Кукушонок…

— А вы как с ним познакомились?

— Если я рассказывать начну, вы, Юлия, ни за что не поверите. Вы и сейчас, наверное, думаете, что я чокнутый. Но я не чокнутый. И не привидение, потому что никогда не умирал. Я, собственно, его создание в каком-то смысле. Сейчас поймете, почему…

Агафангел отпил кефиру и начал рассказ. На следующий же день я его записала, и довольно точно: память на тексты у меня профессиональная, изложения мне удавались с детства. Только вот за детали ручаться я не могу, а проверить негде. События же все те, что описал Агафангел. За их реальность я тоже не отвечаю. Я такого придумать сроду бы не смогла.


Рассказ Агафангела

Я родился в Сирии, в Апамее. В мемуарах (их пишут обычно старики, которые, как известно, в памяти дальнозорки) много говорят о детстве, но я не буду. Это ведь к делу не относится, да и вспоминать почти нечего. Родители мои были, конечно, несвободны, раз я вырос среди домашних мальчиков-рабов грамматика <Школьный учитель языка и литературы> Анаксаклита. Меня выучили писать, декламировать, играть на кифаре. В семь лет я уже дорого стоил. Однажды я и пел, и играл, когда хозяин обедал с приезжим другом. Я так тому понравился, что он увез меня в Рим. Не знаю, подарил или продал меня Анаксаклит — вернее второе. Он был хоть и философ, а скуп, как старая баба. Он любил говорить, что деньги зло, поэтому их следует собирать в горшочки и закапывать в памятных местах, с глаз долой. Иногда это зло полезно — надо купить дом, справить одежду, пригласить врача; тогда следует откопать горшочек и выпустить зло наружу. Только понемногу. Все в меру!

В Риме у Хрисиппа, Анаксаклитова друга, была грамматическая школа <Средняя школа>. Я помогал ему. Хрисипп был немолод, подслеповат и очень сонлив. Мальчишки, маявшиеся за грамматикой, все норовили поколотить меня и даже специально проносили под одеждой камни, чтобы в меня швырять. У римлян одежды длинные и мешковатее, чем у греков, ученики Хрисиппа сплошь были благородные юноши в тогах, и булыжников под своими тряпками могли нанести сколько угодно. Я норовил спрятаться за хилым плечом Хрисиппа, и дети частенько его будили камнем, но он был добр, терпелив и жалел, как зверушек, грубых маленьких варваров. Я обещал не вдаваться в воспоминания детства, но вы, Юлия, учительница, и вам понятны мои тогдашние неприятности. Хрисипп говорил: «Удивительно, как это люди достигли мудрости и разумения при том, что мальчишки ненавидят учиться? Не иначе сами боги вмешались и понудили первых школьников ходить в первую школу. Нельзя и представить, чтоб дети отправились туда сами собою и добровольно».

В семнадцать лет я готов был учить и греческому, и латыни, и музыке. Со временем, наверное, Хрисипп отпустил бы меня (он и сам был отпущенник <Рабы, отпущенные на волю актом освобождения, имели ограниченные права и чаще всего были связаны службой со своим патроном>), и я завел бы свою школу, но Фортуна повернула колесо иначе, и я попал в дом Юлии Присциллы. Той самой, на которую вы похожи. Она была вдова, не так богата, но хорошей семьи. Ее единственный сын Цецилий, восьми лет, был очень слабый и болезненный ребенок и не мог ходить в школу. Его учили дома. Хрисипп уступил меня Юлии и особенно рекомендовал ей мою нравственность. Его школа вообще славилась строгостью в этом смысле, тогда как в других между учителями и мальчиками творились всяческие непотребства. Я стал учить Цецилия. В науках он подвигался плохо, потому что много болел, лежал неделями и был так прозрачен и хил, что под слабой кожей видно было биение почти всех его жилок. Юлия день и ночь боялась, что он умрет. Но боги медлили и щадили ее.

Три года я прожил в этом доме. Цецилий был все так же слаб и бледен, но жил. Славный мальчик; однако жизнь едва в нем теплилась, разум томился, и учить я должен был не столько грамматике и счету, сколько приличиям, каких требует близкая смерть от человека его звания. И он выучился терпеть, превозмогать и избегать грубого, зверообразного выражения страданий и боли. Он пил с насильной улыбкой горчайшие лекарства, болея, лежал смирно, почти не стонал, говорил разумно. Я гордился им и тосковал, что он все-таки угаснет молодым. А уж что после этого со мною будет, и вовсе неизвестно.

В ту пору неожиданно приехал Геренний, который теперь Гарри Иванович Бек. Он даже и лицом сейчас похож на себя тогдашнего, хотя бывал и совсем иным. Никто его не ждал. Он был родственник давно умершего мужа Юлии. Лет двадцать назад он служил легатом в Африке и там пропал. Говорили, что он зарезан был в стычке с нубийцами, что он утонул в Ниле, что взят в плен каким-то диким племенем, чуть ли не каннибалами, и сожран. Много слухов ходило, но как он сгинул, никто толком не знал. Африканцы не просили за него выкупа, как это бывает обычно при пленении, и клялись наместнику, что в глаза не видали никакого Геренния; тела его тоже не нашли. Значит, погиб. Юлия изредка вспоминала о нем (она видала его девочкой) и жалела, потому что нет горше участи, чем быть непогребенным.

И вот он объявился в Риме живой, здоровый и загорелый до черноты (теперь он много белее лицом). Было у него много рабов, денег, добра, привезенного из Африки, к тому же он отсудил у наследников родительский дом и виллы. Он рассказывал, что был похищен чернокожими кочевниками, скитался с ними, жил при египетских храмах и прошел там посвящения, потом снова скитался и разбогател в таких дальних странах, каким и места не может быть на земле. Только затосковал он по родине и вернулся в Рим, бросив все варварские посети, в Рим. Все это казалось правдоподобным, но проверить ничего было

нельзя. Жил он как бы на покое: он был далеко не стар, но все должности <Официальную политическую карьеру, считавшуюся единственным достойным поприщем для знати, следовало начинать с молодых лет и постепенно продвигаться к влиятельным государственным постам> уже упустил (ровесники его были на вершине карьеры — не угонишься). Друзей у него не было, чего он желал, кроме покоя, было непонятно. Такие люди всегда возбуждают слухи, а о Гереннии слухи сразу же пошли страшные и невероятные. Я узнал от служанок Юлии, что Геренний — маг, посвященный в неведомые африканские таинства — обращается по ночам в аспида, вползает в добрые дома и льнет к самым красивым женщинам, которые от его прикосновения цепенеют и не могут проснуться. Он тем временем соединяется с ними. Женщина, с которой он был, начинает вдруг худеть и чахнуть, как бы ни была здорова прежде и какие бы искусные лекари не брались ее исцелить. Она не ест, зеленеет, волосы ее сходят клочьями, а когда через месяц она умирает, в складках ее одежды находят свежеснесенные змеиные яйца. Если разорвать скорлупу такого яйца, то увидишь большой, редкой чистоты алмаз. Но нельзя его касаться — он тут же рассыплется мелкой седой золой, а дерзнувший заболеет проказой. Поэтому яйца выбрасывали в безлюдных местах, где аспид сам собирал их и сносил в свой дом. Глупейшие бабьи бредни! Я не верил им, не верила и Юлия; она говорила, что все выдумывают завистники. Ведь у Геренния в самом деле много было алмазов (тогда их почти не могли гранить), и он дарил их Юлии. Я видел эти странные стеклянистые камни, якобы снесенные мертвыми женщинами. Камни, просто камни, но они резали стекло! <В древности не умели гранить алмазы, довольствовались шлифовкой, но алмаз считался самым ценным камнем>

Геренний дарил Юлии алмазы, и редкие ткани, и вещицы невероятно тонкой работы. Все знали, что он хочет жениться на ней. Она его все-таки побаивалась, а он твердил, что Цецилий скоро умрет, и Юлия бессмысленно угаснет, если не решится на брак. С тех пор, как из Африки возвратился Геренний, Цецилий, бывший до того в одной поре, вдруг заметно ослабел и стал таять, как воск. Он уже не вставал и почти не говорил. Юлия, почтительная к родственникам, не смела подозревать Геренния, но всевозможными уловками стремилась не подпускать его к сыну. Служанки же впрямую судачили, что он изводит ребенка. Якобы видел кто-то в доме черного аспида, того самого, что заставлял женщин нести алмазы — змей был в спальне Цецилия! Он обвивал руку, или шею, или бедро мальчика там, где ветвятся самые крупные и горячие жилы, и пил кровь, на глазах наливаясь и