Альберт не спеша снимает пиджак, бросает его на стул. Роется в тумбочке, извлекает какую-то книгу. Потом гасит свет и устраивается на Ларисиной кровати. Зажигает карманный фонарик и при его свете читает.
Слышится топот ног, возбужденные голоса. Кто-то включает свет. В комнате появляются Катя и Николай Николаевич.
— Не бойтесь. Зря, конечно, вы пошли смотреть, — говорит он. — Утопленник еще страшней, чем висельник. У того деформированы только голова и шея, а тут все тело. Весной у нас один по пьяному делу угодил в пилораму…
— Может, не стоит, Николай Николаевич?
— Да его зашили, не волнуйтесь. Живым остался. Словом, пей дальше, Вася!
— А шрам страшный остался? У одного моего знакомого после операции остался такой страшный шрам, что все время хочется трогать его.
— У меня тоже есть шрам.
Сует под нос Кате вытянутый палец.
— На пальце неинтересно, Николай Николаевич.
— Другого, к сожалению, нет.
— А у утопленников… ммм… все органы так страшно распухают?
— Не знаю. Но у меня есть учебник по судебной медицине. Могу дать вам посмотреть картинки.
— Учебник не интересно. Живьем интересней. Ну, теперь я точно ночь не буду спать. Да и не одну наверное. Николай Николаевич, а вы хорошо ночами спите?
— Как когда. Извините, Екатерина Петровна, но мне пора. Без меня ни машины не найдут, ни путевки толком не выпишут. А Вещевайлова еще в город нужно везти, на вскрытие.
— Ужас какой! А тем, кто повесился, тоже вскрытие делают?
— Да. И тем, кого током убило, тоже. Ну, я пошел. Скоро Анастасия Евгеньевна вернется. Вот, скажу вам, мужественная женщина: совсем близко подошла — ни один мускул не дрогнул.
— Настек любит острые ощущения — они в ней возбуждают творческую энергию. А в вас какую энергию они возбуждают?
— Деятельную. Вынужден откланяться, Екатерина Петровна.
Он уходит.
Катя ставит стул под абажур, хочет сесть, как вдруг оборачивается и видит, что за ширмой кто-то есть. Она издает вопль, одним прыжком оказывается возле ширмы, валит ее на пол и замирает в удивлении.
— Фу ты, черт, а я и не знал этого Фицджеральда. Душа у него почти славянская. — Альберт невозмутимо листает страницы книги. — Я бы даже сказал, шопеновская душа.
— Ты? Упырь несчастный. Ты что, вычислил нас?
— Здравствуй, Катерина Сексуально Озабоченная. Одна из свиты. Приближенная фрейлина. Или тебя послала в разведку моя супруга?
— Пора бы тебе знать, что я никогда ни по чьему заданию не действую, — обиженно говорит Катя.
— Что верно, то верно. Давно из первопрестольной?
Катя присаживается на край кровати.
— Уже пять дней. Нет, кажется, шесть. Здесь время то останавливается, то несется, как космическая ракета. А ты, я слышала, с марта в бегах.
— От кого слышала? От Лидии? Знаешь, а вы с ней внешне похожи — я даже вздрогнул, когда ты вошла. Но потом подумал: Настасья и Лидия — это все равно что взять и смешать шампанское с касторкой.
— А сам взял и женился на касторке. Уж лучше бы на мне.
— Но ты тогда ходила в седьмой класс, — серьезно говорит Альберт. — Да и я был уверен, что все вы, Куркины, одной зловредной породы. Черт, как это мне раньше Фицджеральд не попался? И назвал-то как — «Великий Гэтсби». Гениально. Он, конечно, погибнет из-за этой, которая в каждое слово вкладывает смысл, которого в нем не было и нет.
— Мы все рано или поздно погибнем. И в этом тоже нет смысла.
— Не знаешь, сын поступил в институт?
— Знаю. Поступил. Лида купила шубу из сурка. В сентябре она едет в Ялту.
— В сентябре?
— В сентябре. Тебя удивляет, что именно в сентябре?
— В сентябре крошатся звезды. Очень праздничное зрелище.
— Ненавижу, когда что-то меняется на небе: и так все вокруг нестабильно. Лида купила обои под шелк, японский телевизор и розовый унитаз. Ровно столько заплатили тебе за твое парижское издание. Слышишь меня? Розовый…
— В детстве я мечтал о розовом попугае, который будет сидеть в кольце и кричать поутру: «Вставайте, сэр, вас ждут великие дела».
— Про тебя в Москве ходят невероятные легенды.
— Это замечательно. Поэту нужна реклама. Особенно в наши дни.
— Ничего себе — реклама. Посмотри на себя в зеркало: американский безработный в период великой депрессии.
— Америка — грандиозная страна. Только я вряд ли выжил бы в ней.
— Ты тут сначала выживи. Моя сестричка, кстати, подумывает о том, как бы выписать тебя из квартиры.
Альберт явно расстроен столь неприятным известием.
— Перезимую. Настасья возьмет меня в сторожа. Или в шуты.
— Ну да, и в один прекрасный момент обнаружит своего шута в пыльном чулане с перерезанными венами или мышьяком в желудке.
Альберт неопределенно хмыкает. Потом вдруг ударяет кулаком по раскрытой книге.
— Ну и талантище! Небось, сам кончил, как тот Гэтсби. Все гении — пророки собственной судьбы. Вообще гениальность — это личная трагедия и в то же время грандиозное шоу.
Входит Анастасия. У нее утомленный и расстроенный вид. Она садится на стул под абажуром.
— Бегаем, суетимся, отнимаем друг у друга еду, славу, любовь. А потом…
— Что потом, Настек?
Катя подходит к Анастасии и обнимает ее за плечи.
— Потом старость, дряхлость, маразм. Больше всего на свете боюсь впасть в маразм. Стать блаженненькой, всем довольной, погрязшей в склоках и бытовых мелочах. Последнее время я всего боюсь.
— Я не позволю тебе впасть в маразм. Не бойся.
Катя наклоняется и целует Анастасию в макушку.
— Увы, от нас мало что зависит. Как судьба распорядится. Последнее время она ко мне не очень-то ласкова.
— А ты не дразни ее, как цепную собаку, — подает голос Альберт. — Швыряй время от времени кость. Или хотя бы сухарь.
— Скоро возвращаться в Москву…
— Зачем? Живи здесь. Или поезжай в Ялту. Там собираются прожигатели жизни. В сентябре. Они будут рады еще одной, обращенной в их веру.
— Было бы здорово научиться прожигать жизнь, — задумчиво говорит Анастасия. — Правда, Катька? Интересно, кто придумал это выражение?
— Те, кому жизнь кажется слишком долгой и неуютной. Кто, как и ты, боится состариться, одряхлеть, впасть в маразм. Кто плюет в лицо судьбе, а сам подчиняется ей беспрекословно.
Голос Альберта звучит монотонно, точно он читает лекцию.
— Значит, наша Настенька — настоящий прожигатель жизни! — Катя хлопает в ладоши. — Браво, Альберт, а я и не догадывалась. Я тоже хочу научиться прожигать жизнь.
— О, это очень сложная наука. Она не терпит дилетантизма.
Входит Николай Николаевич. Он растерян и даже потрясен чем-то.
— Еще что-то случилось? — спрашивает Катя.
— Случилось? Да… Хотя нет, нет, ничего особенного. Я… не ожидал, что оно так получится. Вот уж не ожидал!
— А как получилось, Николай Николаевич?
Катя подходит и теребит его за руку. Она просто сгорает от любопытства.
— Да вот, Вещевайлова в город повезли. Жена вызвалась сопровождать. И Ольга Ляхова тоже. Я хотел разрядить ситуацию, стал уговаривать Ольгу Васильевну остаться. Куда там… Жена сама ее взяла за руку и в автобус втащила. Надо же! Как-то она во время урока к Ольге Васильевне ворвалась, при детях драку затеяла. А тут… Ситуация, мягко говоря, театральная у нас нынче получилась. Прямо для современного Шекспира. — Николай Николаевич замечает Альберта, кланяется ему издалека. — Кажется, мы с вами знакомы. Вы у нас в позапрошлом году поэтический вечер проводили, верно? А от ухи почему-то сбежали. А зря, очень зря. Мы всю ночь на берегу просидели, стихи декламировали, анекдоты рассказывали и вообще про жизнь беседовали. Наши девушки вас где только не искали.
Между тем Катя наливает в воду самовар и включает его в розетку. Комната наполняется мирным посвистыванием.
— Девушки меня любят. А вот у большинства женщин я почему-то вызываю раздражение. Это какой-то феномен.
— А вашу песню, Альберт Константинович, мы с хором разучили. Там у вас есть очень хорошие слова про то, что человек человеку никем быть не обязан — ни волком, ни другом, ни, тем более, товарищем. Что человек вообще никому ничем не обязан. У нас один зоотехник очень славную музыку сочинил на эти слова. Душевную, я бы даже сказал.
— Это стихотворение устарело. Десять лет назад меня хотели из-за него выслать из Москвы в Париж. Но у меня не оказалось подходящей экипировки. С тех пор я пишу стихи про пролетариев и бомжей.
Все смеются, но как-то вяло.
…Самовар уже стоит на столе. Все четверо сидят возле него и пьют чай, о чем-то лениво беседуя.
А за окном звезды. Крупные, как яблоки в висячих садах Семирамиды.
По степной дороге, урча и подпрыгивая на ухабах, движется старенький автобус. Его фары выхватывают из темноты то куст нелепой формы, то согбенное, сломанное безжалостной человеческой рукой дерево. А то и редкую зверюшку, которая испуганно глядит светящимися в темноте глазами.
На полу автобуса лежит завернутый в простыню труп. По обе стороны от него сидят две немолодые женщины.
Катя сидит на кровати и листает какой-то старый журнал. Она все время вздыхает, что-то шепчет. Наконец встает, подходит к подножью лестницы в мансарду.
— Ау, Настек, ты там?
Ей никто не отвечает.
— Интересно, куда они все запропастились? Словно призраки — то вдруг исчезают, то снова невесть откуда возникают. Не дом, а какой-то замок с привидениями. А мне так хочется реальности, осязаемости бытия. Какой-то густой-густой материальности. Чтоб я могла кого-то потрогать. Чтоб меня тоже потрогали… — Закрывает глаза и неистово мотает головой. — Ненавижу! Ненавижу себя! За то, что меня никто не любит. Настю любят. Еще как. Сама видела. Она даже пальцем не успевает пошевельнуть, как все оказываются у ее ног. А она и не станет шевелить ради этого пальцем. А вот я, дура, липну как смола, досаждаю телефонными звонками, унижаюсь. — Катя расхаживает по комнате. — Ну где же они все?
Дверь с шумом распахивается, и на пороге появляется Лариса. Она разодета и накрашена в палитре неистового рока.