Отличительной особенностью птичьих глаз была невозможность предугадать по их выражению дальнейшее поведение птиц. Хотя, надо думать, редкие люди (за исключением разве что орнитологов) тратили время на то, чтобы неотрывно смотреть с намерением что-то в них прочитать в птичьи глаза. Подобные визуальные контакты с птицами вообще представлялись затруднительными.
Хотя, охотясь, Мехмед снимал с небес и ветвей самых разных птиц, включая таких экзотических, как нигерийский панциронос (его мясо напоминало по вкусу вымоченный в бруснике свиной окорок), и ему неоднократно случалось наблюдать, как сумеречно синеют в преддверии смерти их глаза. Мехмед иной раз думал, что удел птиц — растворяться в пограничных сумерках, сообщая им одновременно небесную крылатую стремительность и строгую же (как угасающий птичий взгляд) неподвижность. Во всяком случае, Мехмед, охотясь на птиц в сумерках, частенько ощущал себя безбилетным пассажиром, эдаким Нильсом на бесконечном птичьем крыле, в которое превращался подлунный мир. Neverending и everlasting напоминание о смерти — вот то единственное, что можно было прочитать (расшифровать) в птичьем взгляде.
— Я здесь для того, чтобы защитить, — продолжил Исфараилов, — точнее, продлить существование того самого мира, в котором нам с вами живется хоть и тревожно, но комфортно, потому что это наш мир, Мехмед-ага!
— Защитить? — Мехмед обратил внимание что его стакан пуст и что бутылка с вином стоит в баре вплотную к шкатулке, внутри которой под тонкими пластинами жевательного табака покоится никелированная семизарядная «беретта». — От кого? От чего? Кто угрожает нашему, как ты изволил выразиться, Али, миру?
— От вас, — улыбнулся Исфараилов. — Вы угрожаете, Мехмед-ага.
— Али, — откинул крышку шкатулки Мехмед, как бы раздумывая, брать ему пластинку жевательного табака или не брать, — мы знакомы с тобой от силы полчаса. Я никогда не видел тебя раньше, ничего о тебе не слышал, понятия не имею, чем ты занимаешься. Как я могу угрожать… нашему миру? Если, конечно, я тебя правильно понял и под «нашим миром» ты понимаешь вот это… — рука Мехмеда широко обвела заставленный дорогой мебелью холл, ведущую на второй этаж лестницу, не забыв огромное окно, открывающее вид на коттеджный поселок, дальний лес и стоящие у входа в дом лимузины. Вот только ворону, поразительно долго не улетающую с жестяного карниза, Мехмед не хотел включать в «наш мир» — она вошла в него помимо его желания. — Неужели я похож на сумасшедшего, Али?
— Вы возомнили себя богом, Мехмед-ага, вознамерились одномоментно изменить мир в соответствии со своими представлениями, не озаботившись соотнести их с уже, так сказать, имеющими место быть. Грубо говоря, Мехмед-ага, вы решили изобразить нечто на ватмане, на котором уже давно рисуют, можно сказать, дорисовывают некую, скажем так, батальную сцену…
— Невидимыми миру красками, — усмехнулся Мехмед, — иначе я бы заметил.
— Мехмед-ага, — мягко возразил Исфараилов, — мир только на первый взгляд велик и необъятен. Стоит только появиться большому бесхозному куску, как на него сразу распахивается множество зубастых пастей. Поверьте, Мехмед-ага, это пока не ваш конкурс, хотя ваш проект, безусловно, достоин восхищения, учитывая масштабность ожидаемого результата и скромность — поверьте, я не хочу вас обидеть — ваших возможностей. Ваша ошибка, Мехмед-ага, носит онтологический характер. Вы отличаетесь от бога уже хотя бы тем, что бог творил, когда земля была свободна от людей. Вы же, Мехмед-ага, пытаетесь творить в тесном, а главное, разрезанном и поделенном, как пирог, секторе бытия, а именно в мире торговли металлами. Намеченные вами цели внушают уважение, однако вольно или невольно, скорее, впрочем, вольно, вы затрагиваете интересы людей, которые не любят, когда кто-то встает у них на пути. Я уже открыл вам тайну, Мехмед-ага, они тоже творят и в данный момент. И их, скажем так, материальный, финансовый, одним словом, творческий потенциал многократно, неизмеримо превосходит ваш. Собственно, отчасти именно поэтому я в курсе ваших планов, тогда как вы понятия не имеете, кто я такой. Вот почему я здесь, у вас, Мехмед-ага, а не наоборот. Обычно люди, интересы которых вы затронули, достаточно эффективно убирают все препятствия со своего пути. Но ваш случай, Мехмед-ага, особенный.
— Почему? — поинтересовался Мехмед.
— Видите ли, Мехмед-ага, понаблюдав за вами некоторое время, мы пришли к выводу, что… у вас может получиться. Вы находитесь во власти того самого священного безумства храбрых, которому, как известно, поем мы песни. Беда в том, Мехмед-ага, что мир все еще не структурирован как надлежит, в нем все еще есть место для импровизаций, поэтому отважный одиночка вроде вас при определенном стечении обстоятельств кое-чего может и добиться. Не в плане продвижения собственного проекта — в плане создания помех на пути уже осуществляющегося чужого, куда более масштабного проекта. Вы быстро постигаете суть вещей, вы определенно отмечены вниманием вечности, Мехмед-ага, ваша жизнь слишком ценна, чтобы вот так взять вас да и пристрелить, зарезать или задушить, как обычного человека. Можно сказать, Мехмед-ага, вы сейчас под защитой вечности — а кому охота ссориться с вечностью? Но вечность, Мехмед-ага, ветрена, как сто б…й, ее защита, простите за каламбур, не вечна, ей, увы, плевать на ваши чувства, она преследует собственные цели, вы для нее — объект, но никак не субъект. Смертный человек совершает весьма распространенную ошибку, Мехмед-ага, когда, пусть даже у него имеются к тому основания, полагает себя избранником вечности, претендует на режим наибольшего благоприятствования в торговле с ней. Вечность всегда играет в одни-единственные ворота, а именно в те, куда собирается забить мяч. Эти ворота, Мехмед-ага, могут быть где угодно: в центре поля, в вашем сознании, да хоть… на крыше в городе Сан-Франциско или на Останкинской оптовой продовольственной ярмарке в Москве. Вечности изначально неведомы такие понятия, как верность или даже элементарная товарищеская корректность. Товарищество вечности и смертного человека — это товарищество даже не волка и ягненка, а… петли и шеи. Игры с вечностью — преддверие смерти, но никак не новой жизни, вот в чем дело, Мехмед-ага, — вздохнул Исфараилов. — А вы зачем-то втянулись в эти игры, — с сожалением посмотрел на Мехмеда.
— Нельзя ли конкретней, уважаемый? — Поставив на стеклянную столешницу две бутылки — с текилой и красным вином, Мехмед опустился в кресло напротив Исфараилова. Разговор из просто интересного превращался в сугубо деловой.
Мехмед ощутил натяжение темной (отвечающей за деньги) струны в душе. Он умел неплохо контролировать собственные чувства. И только эта темная струна существовала внутри его сознания автономно, обнаруживала себя сама, не просто диктовала Мехмеду свою волю, но как бы растворяла в себе его душу. Когда речь заходила о деньгах, в особенности больших, Мехмед как бы временно превращался в человека без души, отпускал душу на волю (струны?), а может, она сама оставляла его, не спрашивая. Как знаменитый скрипач Паганини, он мог исполнить на единственной струне в кромешной, бездушной тьме самую сложную импровизацию.
Вот и сейчас струна оживала, самонастраивалась, непостижимым образом перепрограммируя сознание Мехмеда, как если бы в отсутствие души его сознание было компьютером, который можно (независимо от воли Мехмеда) загружать самыми разными программами.
Мехмед чувствовал (он никогда в этом не ошибался!), что так называемое отступное может превзойти то, от чего Мехмед отступается. Ему казалось, он стоит перед увешанной подарками новогодней елкой, с которой невидимая рука — не рынка, нет! — может достать ему все, что он попросит.
— Я хочу, чтобы наш план стал вашим планом, Мехмед-ага, — улыбнулся Исфараилов.
— Не возражаю, — улыбнулся в ответ Мехмед, — но ведь в данный момент, как я понял, я мешаю? Каким образом? Кому?
— Сложный вопрос, Мехмед-ага. — Взгляд Исфараилова, как птица (опять птица!), облетел обшитые деревом стены, с сожалением вернулся на толстое стекло журнального столика.
Мехмед не мог определить, чего (уважения или сожаления) больше в его взгляде. Чего в нем совершенно точно не было, так это ненависти.
Мехмед вдруг подумал, что мир денег, в сущности, мир бесстрастный и бесполый, в нем невозможны божественно окрашенные переживания и чувства. Да, мир денег беспощаден к человеку, перемалывает не только отдельные судьбы, но целые страны и народы, но не потому, что он воплощенное зло, а потому, что потребляемая им энергия есть жизнь во всех формах и видах. Он существует до тех пор, пока превращает ее в ничто. Деньги, подумал Мехмед, вот то знаменитое «ничто, которое ничтожит». Чтобы раздобыть электроэнергию, ничтожатся реки; выплавить металлы — рудные горы и долины; древесину — леса и так далее — до озоновых дыр, ядерных зим, ртутных озер, то есть до окончательного исчезновения жизни. Больше денег — меньше жизни. Абсолютные деньги — абсолютная смерть.
Странно, но неожиданное это открытие отнюдь не преисполнило Мехмеда отвращением к деньгам. Напротив, ему хотелось больше, больше! «К сожалению, неоспоримый факт существования Бога, — с привычной грустью подумал Мехмед, — никоим образом не отвращает человека от стремления нарушать его волю, а я не лучше и не хуже других людей… Хотя кто знает, в чем его воля?» — таковы были обычно в преддверии временного отлета души последние (одушевленные) мысли Мехмеда.
Да, внутри себя мир денег был бесплоден, как те самые иррациональные сумерки между мирами, в которых сосредоточены вся мудрость жизни и одновременно… ничто. Где можно увидеть и понять все, что угодно, но невозможно применить знания об увиденном и понятом. В мир денег, как в сумерки — трещину между мирами — даже и в житейском плане лучше было не соваться. Лучше было жить на зарплату. Кто же сунулся — пропал. Взять хотя бы Мехмеда. Он перетрахал сотни баб на всех континентах, за исключением Антарктиды, но не создал семьи, не воспитал детей. Всю сознательную жизнь он был один как перст, а значит, по большому счету — бесполым. Кто принесет цветы на его могилу? Кто вспомнит о нем хотя бы через год после его смерти? Сумерки обессмыслили, кастрировали его жизнь.