ямо из пакета капустные чипсы и погрузившись в очередное реалити-шоу, они ходили вокруг нее на цыпочках, боясь совершить резкое движение. Слишком уж их пугали обе перспективы: выпустить ее обратно на волю (в колледж) или отправить восстанавливаться в заповедник (на психотерапию). Поэтому они просто оставляли Виду наедине то ли со скукой, то ли с депрессией, то ли с чем-то еще, что было у нее на душе.
Доподлинно этого никто не знал.
На втором году нашего обучения мистер Джошуа, видимо, нажал на кого-то, чтобы дочь взяли на работу в Дарроу. Сначала она перекладывала бумажки в приемной комиссии, зевая и неубедительно курсируя между ксероксом и компьютером, потом перебралась на кафедру испанского языка, после этого стала помощником тренера юношеской команды школы по хоккею на траве, а когда у нее не заладились дела и там (видимо, мало кто чувствовал себя в своей тарелке рядом с пантерой), ее сослали с глаз подальше, в картинную галерею. Большую часть времени она, оставив свое рабочее место, торчала на заднем дворе у мусорных бачков, болтая с каким-нибудь учеником — непременно мужского пола. Ходили слухи, что в Дарроу ее наградили прозвищем Давалка Вида, что она переспала со всей школьной командой по борьбе, что в колледже она влюбилась в преподавателя, начав терроризировать его жену, и суд запретил ей к ним приближаться — это и привело к загадочному нервному срыву.
Больше я ничего не знала о Виде до того, как увидела ее с Джимом. Однако после того, как они вместе уехали из кампуса, прозвище Кисуня, данное мистером Джошуа своей дочери, стало казаться мне как нельзя более подходящим: милый и трогательный пушистый комочек внезапно превратился в опасную хищницу, поедающую лошадиные трупы и способную убить без предупреждения.
Я и не подозревала, что они с Джимом общались. Он никогда о ней не упоминал. Вида взирала на Джима со своего лежбища лишь с чуть меньшим безразличием, чем на меня и всех остальных. Но после того как его нашли мертвым, она внезапно исчезла из картинной галереи. Ее эргономичное вращающееся кресло, стаканчик с ручками, ворох распечатанных прейскурантов на картины, и резюме художников вперемешку с информационными брошюрами для новых членов фитнес-клуба «Джем», и меню тайских ресторанов — все это в первые дни после гибели Джима сидело у меня в мозгу как заноза, заставляя снова и снова задаваться одними и теми же вопросами.
Я обнаружила, что с сомнением перебираю в памяти все те моменты, когда мы с Джимом оставались наедине. Так скупец, запершись в комнате, запускает руки под матрас, где спрятаны деньги, и в миллионный раз пересчитывает свое состояние, желая убедиться, что ни одна монетка не пропала и что ему не подсунули фальшивку. После этого я следила за Видой целый год. Я просматривала в «Инстаграме» ее фото, сделанные во время поездок в Винсконсин вместе с подружкой по имени Дженни, которая носила бермуды. Я следила за ее торжественным переездом в новую квартиру в Викер-парке («Кто-нибудь знает хорошую компанию-перевозчика в окрестностях Чикаго???»), откуда она меньше чем через три месяца втихомолку вернулась обратно к родителям. Я узнала о том, что Вида решила пойти на курсы моды и дизайна, о ее интересе к рефлексологии и рок-группе «Eisenhower». Я копалась в этих артефактах, разыскивая ключи к разгадке ее отношений с Джимом. И время от времени находила их. Вида запостила слова песни, которую написал Джим, — «Carpe» — под смазанной фотографией лягушки, которую щелкнула на телефон. «Когда-то мы разрывали небо и резко взмывали ввысь. Все было правдой, обман и ложь не тянули, как гири, вниз». В годовщину смерти Джима она написала на его страничке в «Фейсбуке», превращенной в виртуальный мемориал: «Я скучаю по тебе, Мейсон».
В самые черные моменты меня подмывало послать ей несколько анонимных сообщений: «Я знаю, что ты сделала в прошлом году» — или что-нибудь в этом роде. И посмотреть, удастся ли мне расколоть ее, заставить выложить то, что она знала, признаться в том, что она сделала.
Но я так ничего и не послала.
Я никогда не поверила бы в то, что Джим способен предать меня, связавшись с Видой. Правда, у нас с ним не было секса. Несколько раз мы подходили совсем близко к этому. Но в последнюю минуту я неизменно говорила «нет». Джим переворачивался на спину, запрокидывал голову и устремлял взгляд в потолок.
— Чего ты боишься? — с неподдельным любопытством спрашивал он.
Я говорила, что пока не готова и все в таком духе, но ни разу не отважилась сказать ему правду: мне было страшно ощутить, как под ногами исчезает последний клочок твердой земли. Я любила Джима, но временами мне казалось, что наши отношения — это какое-то помрачение рассудка. Порой я полностью погружалась в него, а много дней или даже недель спустя выныривала и растерянно озиралась вокруг, не понимая, где я и сколько сейчас времени.
— Ты хочешь подождать до первой брачной ночи? — поддразнивал он меня. — Ладно, как скажешь.
«Неудивительно, что он меня не бросил, — думала я позднее с горечью. — Все равно он ничего не терял».
У него была Кисуня.
После выпуска никто из нас больше не был в Дарроу. Даже после наступления Никогда.
Как обычно, при въезде на территорию школы тебе казалось, будто ты попал в прошлое: водители в специальных круглых очках, громоздкие телефонные аппараты, отделанные перламутром и слоновой костью, люди в твидовых костюмах, постоянно говорящие «великолепно» и называющие «благодатью» все, что доставляет им удовольствие. Дарроу всегда гордилась своими традициями, культивируя старомодность и старательно выставляя ее напоказ, словно это была не школа, а заповедник для вымирающего вида птиц.
В классах стояли точно такие же деревянные парты, как пятьдесят лет назад; в церкви — точно такие же скамьи. У большинства учителей были негнущиеся спины и лица, с которых не сходило скорбное выражение, ни дать ни взять ходячие дагеротипы.
Я смотрела в окно, стараясь держаться, хотя у меня сосало под ложечкой. Весь последний год я думала над тем, что сказала бы Виде, если бы получила возможность потребовать у нее объяснений, но во всех сценах, которые рисовались в моем воображении, я выглядела жалкой и заискивающей. «Что вы с Джимом делали в тот вечер? Почему ты внезапно исчезла, когда он погиб? Ты любила его? Он любил тебя?»
Впереди показался старый белый деревянный знак, качающийся под проливным дождем: «ШКОЛА ДАРРОУ-ХАРКЕР». Рядом с ним стоял бронзовый олень. Когда мы проносились мимо, я успела краем глаза заметить рога и глаза. Мелькнула и исчезла в кроваво-красном свете задних фонарей надпись: «ОСНОВАНА В 1887 ГОДУ», и вот вывеска и олень утонули во мраке.
— Не переживай, Би, — прошептала Уитли, положив голову мне на плечо. — Я обо всем позабочусь.
— Малышка, когда ты говоришь это, кто-то остается без глаза, — бросил Киплинг с переднего сиденья.
Уитли улыбнулась с видом пай-девочки:
— Я не могу ручаться за жизнь и здоровье тех, кто портит жизнь моим лучшим друзьям. Они обидели Би? Придется им испытать гнев мироздания.
— Знаешь, Зевс, я бы на твоем месте слегка поумерил пыл, — пробормотал Кэннон, сбрасывая скорость.
Впереди показался пост охраны.
— Что мы им скажем? — спросила Марта.
— То же, что обычно. Мы — бывшие ученики. Только слегка мертвые. Застрявшие в космических катакомбах.
— Это слишком длинно, — прошептала Уитли, затем хихикнула и сжала мою руку.
Кэннон притормозил перед воротами и опустил стекло. Мы в тревожном молчании наблюдали за тем, как Мозес — печально известный охранник — неторопливо застегивает куртку, поправляет воротник рубашки и открывает зонт. Ворчливый и согбенный, как вопросительный знак, он, по слухам, появился на кампусе в год основания школы. Это был ревностный христианин, поминавший Господа едва ли не через слово, и завязавший алкоголик. Каждую среду в полночь он тайком оставлял свой пост, чтобы присутствовать на собрании анонимных алкоголиков в спортзале в Сент-Питерсе, а значит, у каждого желающего были верные два часа на то, чтобы нагло прошествовать мимо поста охраны и безнаказанно отправиться по своим делам — при условии, разумеется, что он успеет вернуться до появления Мозеса.
— Добрый вечер, — официальным тоном произнес Мозес, перекрикивая шум дождя. — Чем могу помочь?
— Вы нас не узнаете? — спросил Кэннон.
Мозес пригляделся, и его белые кустистые брови изумленно сошлись на переносице.
— Ну и ну! Кэннон Бичем. Киплинг Сент-Джон. Уитли. Беатрис. И малышка Марта. Ребята, что вы делаете здесь в такое ненастье?
— Мы были поблизости и решили заехать, — сказал Кэннон. — Мы быстро.
Мозес обеспокоенно нахмурился и бросил взгляд на часы. Когда он снова посмотрел на Кэннона, в его взгляде явственно читалась тревога.
— Только если быстро, — сказал он, тыча пальцем в Кэннона. — Но чтобы никаких шуточек. Ты меня понял?
Кэннон кивнул, махнул ему рукой и закрыл окно. Мы покатили по дороге.
— Никаких шуточек, о которых ты вспомнишь завтра, дружище, — пробормотал он.
— Батюшки! Вот это сюрприз так сюрприз!
Мистер Джошуа, который открыл нам дверь, ничуть не изменился: чистенький, подтянутый, голубоглазый, розовощекий, в своем всегдашнем вязаном жилете.
— Чем обязан? Заходите скорее. Льет как из ведра.
Он лучился искренней теплотой, и, когда мы пятеро, до нитки промокшие, гуськом потянулись в дом, я ощутила укол совести.
— Мы приехали повидаться с Видой, — с улыбкой произнесла Уитли. — Наша милая Кисуня дома?
Мы видели на дорожке, ведущей к дому, ее красный «ниссан», а кроме того, в доме горело много окон. Поэтому ответ был известен нам заранее.
Мистер Джошуа озадаченно заморгал:
— Вида? Ну конечно. Мы… э-э… как раз садимся ужинать. Проходите, проходите. Прошу вас.
Мы двинулись следом за ним через пустую гостиную в столовую, где обнаружили Виду и миссис Джошуа. Миссис Джошуа, облаченная в желтый фартук, раскладывала по тарелкам початки кукурузы, а Вида праздно сидела во главе стола, уткнувшись в телефон.