ия и ее актуальности в городах Новой Англии с растущей безработицей. Все статьи открывались фотографиями Уитли, хрестоматийной мертвой блондинки, предмета всеобщих мечтаний, затем журналисты переходили к Кэннону, Киплингу и Марте, непременно упоминая о том, что Марта была полной стипендиаткой в Массачусетском технологическом институте. Мое имя стояло в самом конце: единственная счастливица, оставшаяся в живых.
Их страницы на «Фейсбуке» стали мемориальными. Я не удивилась. То же самое случилось и с Джимом. Ребята, с которыми эти четверо были шапочно знакомы по Дарроу, и друзья детства постили на их стенах сообщения: «Мое сердце разбито» или «Без тебя мир опустел», густо приправленные смайликами в виде молитвенно сложенных рук, анонимными комментариями в духе «Жизнь — боль» и гифками с портретами Хита Леджера.
На похороны я не попала, так как лежала в больнице. Поэтому я принялась читать о них. Местные газеты в их родных городах опубликовали дополнительные материалы, посвященные трагедии (поскольку изначальные статьи собрали сотни лайкови перепостов), обязательно прилагая фотографию убитого горем родственника, читающего с церковной кафедры стихотворение памяти усопшего. С увеличенной фотографии в траурной рамке, установленной на треноге рядом с ним, смотрело лицо Киплинга / Кэннона / Марты / Уитли — беспечных, счастливых, не знающих ничего о своей судьбе. Это неумолимо наводило меня на мысль о том, что жизнь, ко всему прочему, совершенно непредсказуема.
«Линда Толледо произносит речь на поминальной службе по случаю кончины ее дочери Уитли Лэнсинг, погибшей в автокатастрофе».
На обочине прибрежной дороги в месте аварии даже возник стихийный мемориал из цветов, фотографий, свечей и плюшевых мишек. Люди фотографировались с ними и публиковали в Интернете с хэштегом «#rip» или «#вечнаяпамять».
Они не страдали, заверили полицейские моих родителей. Все четверо погибли в момент столкновения.
Я выжила благодаря тому, что не пристегнулась. Меня выбросило из машины, и я приземлилась в кустах, а для всех остальных улетевший в овраг «ягуар» стал западней.
И ни одна живая душа не подозревала о настоящей причине, по которой я осталась в живых: я прожила столетие внутри одной-единственной секунды. Я сотни раз умирала, узнала с разных сторон и полюбила этих четверых так, как мало кому из живущих было дано. Я называла домом место, где мелочи вроде жизни и смерти не значили ровно ничего — важны были только хрупкие моменты единения в промежутках между ними.
Если ты что-то оттуда выносил, так это благоговение перед каждой секундой своей маленькой жизни.
Так началась моя жизнь за пределами Никогда.
Она оказалась другой — не такой, как я помнила. Я оказалась другой.
Дело было не только в длинном шраме над моим правым ухом, напоминавшим перевернутый вопросительный знак. Волосы надежно скрывали его, но он был там — моя татуировка, мой памятный знак. Со стороны я производила впечатление человека, уверенного в себе, но, пожалуй, слишком уж серьезного. Я почти избавилась от привычки закусывать нижнюю губу и заправлять волосы за уши. Меня больше не волновало, нравлюсь ли я людям, красива я или нет, не допустила ли я какой-нибудь ошибки. Теперь я не боялась есть, сидя одна за столиком в людном кафетерии, первой заговаривать с незнакомыми симпатичными парнями, петь под караоке, выступать со сцены. Все, о чем люди так переживают, на что тратят так много времени, стало ненужным для меня благодаря Никогда. Я больше не спешила поскорее заполнить тишину, позволяя ей стоять до скончания века, точно это была миска с фруктами.
Друзья родителей перешептывались: «Беатрис и вправду выбралась из своей раковины»; «Вы, наверное, так рады». Они изумлялись, узнавая о том, что я перевелась в Бостонский колледж[22], изучаю там теорию музыки и историю искусств, подрабатываю в компании, создающей компьютерные игры, и волонтерствую в благотворительной организации, члены которой читают перед сном книги детям, оставшимся без родителей.
Этим детям я и поведала о Никогда.
Больше я никому не рассказывала о нем, даже маме с папой. Я почему-то знала, что именно эти ребятишки с широко распахнутыми глазами, близко знакомые с изнанкой жизни, существующие в кольце утренних побудок, игр в прятки, дневного сна и полдников, смогут меня понять — если вообще кто-то сможет. Я рассказала им о том, что побывала в самой тайной, самой немыслимой складке времени. О том, что однажды и они могут очутиться там, в затерянной стране снов, между жизнью и смертью, где прошлое, настоящее и будущее сплетены в один головоломный лабиринт, а ад способен мгновенно превратиться в рай.
— Как туда попасть? — прошептала одна девочка.
— Если тебя избрали, оно само тебя найдет. Но главное, не надо бояться. На самом деле оно не так уж сильно отличается от нашего мира.
Действительно ли я путешествовала в Никогда? Или то был побочный эффект травмы, «правосторонней субдуральной гематомы, требующей краниотомии с целью ее удаления», как было записано в моей медицинской карте? Я провела одиннадцать дней в коме, подключенная к аппарату искусственной вентиляции легких, под капельницами. Сэм читал мне книгу. Один из врачей как две капли воды походил на Хранителя. Может, все это происходило в моей голове? Может, мои чувства, пока я спала, набрали деталей из калейдоскопа событий вокруг меня и сотворили действительность, которую воспринимала только я?
Разумеется, Никогда существовало в реальности, но я никогда не доказала бы этого.
Я пыталась. Я пыталась обнаружить все секреты. Кое-что сходилось — миссис Кан с ее коллекцией снежных шаров действительно жила за Уинкрофтом; нашлись и закрытый яхт-клуб «Рундук Дэви Джонса», и Тед Дейзи, который жил в Цинциннати, и офицер Ченнинг из Уорикского отдела полиции, которая занималась дорожным движением. Но другим фактам я так и не нашла подтверждения. В Интернете не отыскалось упоминаний об Эстелле Орнато. Ресторан «Жареные цыплята Орнато» когда-то существовал, но год назад на его месте появился обувной магазин. Белый Кролик, «ковер черноногих-сиу» — проверить все это я не могла никакими способами.
Мы соединили между собой множество точек, но здесь сделать то же самое было невозможно.
Единственным подлинным свидетельством существования Никогда было время. Для меня оно больше не текло прямолинейно, порой закольцовываясь, становясь неустойчивым. Час мог пролететь в мгновение ока. Я сидела на лекции по истории и, отвлекшись всего на миг, потрясенно обнаруживала, что уже прозвенел звонок на перемену и все складывают свои вещи, а доска, которая несколько секунд назад была девственно чистой, покрыта записями.
Я озиралась по сторонам, ожидая увидеть поблизости от себя Хранителя, который высаживает тюльпаны на клумбу или, забравшись на стремянку, подстригает плющ на стене корпуса. Я понимала, почему нарушается течение времени, — то были маленькие приветы из Никогда, проявления нестабильности, о которых предупреждала Марта. Мой локомотив слегка буксовал и скользил по рельсам.
Я по-прежнему думала о Джиме. Но он больше не был призраком, преследующим меня. Теперь он представлялся мне простым мальчишкой, прекрасным и неуравновешенным, как и все мы. А наша с ним история — куда более близким к тому, чем она, видимо, была: нечто среднее между безумной фантазией о любви и действительностью. Иногда в этом зыбком промежутке нам удавалось найти друг друга, и тогда все становилось реальным. А иногда все трещало по швам и ломалось, как подхваченный ветром воздушный змей на непрочной веревке. Если бы Джим остался в живых, наша любовь остановилась бы с погашенными огнями, как карусель в передвижном парке развлечений, а его музыка впоследствии не казалась бы мне такой уж прекрасной. Очень скоро мы перестали бы думать друг о друге. А через два десятка лет встретились бы на «Фейсбуке» или в другой соцсети, которая придет ему на смену, и подивились бы тому, что стали совсем обычными людьми и что много лет назад находили в глазах друг друга нечто особенное.
А вот о моих друзьях я думала каждый день. Иногда, закрывая глаза, я чувствовала их присутствие. И рисовала в своем воображении те места, где они сейчас были. Ведь где-то же они были. Вместе. Это я знала совершенно точно. Я молилась, чтобы они познали счастье — или то, что за пределами человеческой жизни полагается нам вместо счастья.
Думаю, так и случилось.
Больше всего я думала о Марте, о том, кем она была и что для меня сделала. Я была обязана ей каждым мгновением своей жизни. Иногда эти мысли вызывали у меня грусть и апатию, и тогда, отказавшись от вечеринки с однокашниками, субботнего похода в пиццерию или участия в студенческом карнавале, я сидела одна в своей комнате, рисовала или писала стихи, стремясь отвлечься от мучительной правды: тех людей, которые изменяют нас, мы не видим по-настоящему, пока не становится слишком поздно.
Я вспоминала настойчивые уверения Джима в том, что когда-нибудь я стану с изумлением думать: «С ума сойти — я дружила с самой Мартой Зиглер».
Он был прав.
В живых должна была остаться не я, а Марта. Я никогда не была хорошей. Раньше я почти никогда не видела сути вещей. Этому меня научила Марта. Мы клянемся, что видим друг друга, а на самом деле смотрим на океан через замочную скважину. Мы считаем, что в точности помним прошлое, но наши воспоминания причудливы и обманчивы, как сны. До чего это просто — ненавидеть признанную красавицу, восхищаться гением, любить рок-звезду, доверять хорошей девочке.
Но для каждого из них это не единственное проявление.
Мы все — антологии. В каждом из нас — тысячи страниц, заполненных сказками и стихами, детективами и трагедиями, забытыми историями в конце книги, которые никто никогда не прочтет.
Самое большее, что мы можем сделать, — это протянуть друг другу руки и помочь преодолеть неведомое. Лишь держась за руки, мы найдем тропки, ведущие сквозь тьму, сквозь джунгли и города, мосты, перекинутые над самым мрачными безднами. Твои друзья будут идти вместе с тобой, держа тебя изо всех сил, даже если их больше нет рядом.