Простаки за границей или Путь новых паломников — страница 35 из 105

[70] в отеле некоего итальян­ского города:

Джон П. Уитком, Etats Unis[71].

У. Л. Эйнсуорт, travailleur[72]. (Я полагаю, он подра­зумевал traveller)[73].

Джордж П. Мортон et fils, d'Amerique[74].

Ллойд Б. Уильямс, et trois amis, ville de Бостон, Amerique[75].

Дж. Элсуорт Бейкер, tout de suite de France; place de naissance Amerique; destination — la Grande Bretagne[76].

Я обожаю таких людей. Одна из наших пассажирок рассказывала, как ее земляк, который пробыл два ме­сяца в Париже, вернувшись домой, назвал своего зака­дычного друга Герберта Эрбером! Впрочем, он изви­нился и сказал: «Ей-Богу, это просто невыносимо, но я ничего не могу с собой поделать. Я так привык к французскому прононсу, мой милый Эрбер, — черт возьми, опять! — так привык к французскому пронон­су, что никак не могу от него избавиться. Ужасно неприятно, уверяю тебя». Этот занятный идиот, кото­рого звали Гордоном, заставлял окликать себя на ули­це по три раза, прежде чем отозваться, а потом рас­сыпался в извинениях и объяснял, что привык к об­ращению «мсье Горррдон» и забыл, как звучит его собственное имя! Он носил в петличке розу; он про­щался на французский манер — двойным взмахом пра­вой руки перед лицом; он называл Париж — «Пари» в обыкновенном разговоре на родном языке; он таскал в нагрудном кармане конверты так, что были видны заграничные марки; он отрастил усы и острую бородку и вообще прилагал огромные усилия, чтобы заставить всех поверить в его воображаемое сходство с Луи-Наполеоном, — сходство, которым он очень гордился; и сверх того, преисполненный благодарности, совер­шенно необъяснимой, принимая во внимание, как мало было для нее оснований, он восхвалял творца за то, что тот создал его таким, каков он есть, и продолжал радоваться своей крохотной жизни так, как будто его и в самом деле специально задумал и воздвиг великий Зодчий Вселенной.

Представьте себе только наших Уиткомов, наших Эйнсуортов, наших Уильямсов, которые расписываются на ломаном французском языке в книгах заграничных отелей! Дома мы смеемся над англичанами, которые так упрямо держатся своих национальных привычек и обы­чаев, но здесь, за границей, мы вспоминаем об этом очень снисходительно. Неприятно видеть, как америка­нец в чужой стране всячески хвастает своей националь­ностью, но просто гадко смотреть, как он корчит из себя нечто совсем уж странное, — получается уже не мужчина, не женщина, не рыба, не мясо, не дичь, а жалкий, ничтожный гермафродит-француз!

Из множества церквей, картинных галерей и проче­го, что мы видели в Венеции, я упомяну только одно — церковь Санта-Мария-деи-Фрари. Ей, если не ошиба­юсь, около пятисот лет, и она стоит на миллионе двухстах тысячах свай. В ней под пышными памят­никами покоятся тело Кановы и сердце Тициана. Когда Тициан умер, ему было почти сто лет. В то время свирепствовала чума, унесшая пятьдесят тысяч жиз­ней, и неопровержимым свидетельством благоговения, которое внушал этот великий художник, служит тот факт, что в ту пору смерти и ужаса только его одного разрешили похоронить торжественно.

В этой церкви находится также гробница дожа Фо­скари, чье имя навеки прославил некоторое время жи­вший в Венеции лорд Байрон[77].

Надгробие дожа Джованни Пезаро в этой же церк­ви — настоящая диковинка среди могильных памятни­ков. Оно имеет восемьдесят футов высоты и походит на причудливый языческий храм. Его подпирают четы­ре гигантских черных, как ночь, нубийца в белых мра­морных одеждах. Черные ноги босы, а сквозь прорехи в рукавах и штанах видна кожа из блестящего черного мрамора. Скульптор был так же изобретателен, как нелеп изваянный им надгробный монумент. Два брон­зовых скелета держат свитки, два больших дракона поддерживают саркофаг. В вышине, среди всего этого гротескного нагромождения, сидит покойный дож.

В монастырском здании, соединенном с этой цер­ковью, находится государственный архив Венеции. Мы его не видели, но говорят, что он насчитывает милли­оны документов. «Это копившийся столетиями архив самого осторожного, самого бдительного и самого недоверчивого из всех когда-либо существовавших правительств, при котором все записывалось и ничто не говорилось вслух». Он занимает около трехсот комнат. Тут хранятся рукописи из архивов почти двух тысяч семейств, монастырей и обителей. В них заклю­чена тайная история Венеции на протяжении тысячеле­тия — заговоры, негласные приговоры, казни, поруче­ния наемным шпионам и убийцам, — готовый матери­ал для бесчисленных романов тайн и ужасов.

Да, я думаю, мы видели все, что можно увидеть в Венеции. В ее древних церквах мы видели такое изобилие дорогих, искусно сделанных надгробных украшений, какое нам и не снилось. Мы подолгу сто­яли в сумрачном благолепии этих святилищ, покрытых прахом столетий, среди запыленных могильных па­мятников и статуй славных мертвецов Венеции, пока наконец нам не начинало казаться, что мы уплываем все дальше, дальше и дальше в великое прошлое, что перед нами развертываются картины глухой старины и что мы видим давно исчезнувшие поколения. Все время мы грезили наяву. Я не знаю, как иначе описать это ощущение. Часть нашего существа оставалась по-прежнему в девятнадцатом столетии, но другая его часть каким-то необъяснимым образом жила среди призраков десятого.

Мы видели столько знаменитых картин, что в кон­це концов наши глаза утомились и смотрят на них уже без всякого интереса. И это не удивительно — ведь в Венеции находится тысяча двести картин Пальма Младшего и тысяча пятьсот — Тинторетто, не говоря уже о соответствующих количествах произведений Ти­циана и других художников. Мы видели знаменитого «Каина и Авеля» Тициана, его «Давида и Голиафа», его «Жертвоприношение Авраама». Мы видели колоссаль­ное полотно Тинторетто[78], которое имеет семьдесят че­тыре фута в длину и уж не знаю сколько в высоту, и оно показалось нам весьма вместительной картиной. Тех мучеников и святых, изображения которых мы видели, вполне хватило бы, чтобы очистить от греха весь наш мир. Пожалуй, мне не следовало бы призна­ваться в этом, но поскольку в Америке у человека нет возможности стать ценителем искусства и поскольку я не мог стать им за несколько недель пребывания в Европе, то, принеся все необходимые извинения, я все-таки сознаюсь, что, увидев одного из этих му­чеников, я почувствовал, что видел их всех. Все они обладают большим фамильным сходством, все они одинаково одеваются в грубые монашеские рясы и сандалии, все они лысы, все стоят примерно в одной и той же позе и все без исключения устремляют взоры в небо, а их лица, как сообщают мне Эйнсуорты, Мортоны и Уильямсы et fils, полны «экспрессии». А я в этих квазипортретах не вижу ничего, что меня задевало бы за живое, трогало или могло заинтересо­вать. Если бы только великий Тициан обладал даром пророчества и, пропустив очередного мученика, съез­дил бы в Англию, и написал бы портрет Шекспира — пусть ребенком, — портрет, которому теперь мы могли бы доверять, род людской до самого последнего поко­ления простил бы ему потерянного мученика ради обретенного поэта-провидца. Я думаю, потомки обо­шлись бы и еще без одного мученика ради историче­ской картины, вышедшей из-под кисти Тициана и изо­бражавшей бы какое-нибудь современное ему собы­тие, — например, он мог бы написать Колумба, который, открыв новый мир, возвращается домой в цепях. Ведь запечатлели же старые мастера несколь­ко эпизодов истории Венеции — и на них мы не устаем глядеть, несмотря даже на то, что изображение покой­ных дожей, которые официально представляются деве Марии в заоблачных высях, переходит, по нашему мнению, границы благопристойности.

Но хотя, когда дело касается искусства, мы испол­нены смирения и скромности, все же наше изучение нарисованных монахов и мучеников не осталось совер­шенно бесплодным. Мы не жалели усилий, дабы при­обрести знания. И достигли некоторых успехов. Кое-чему мы выучились; быть может, в глазах людей све­дущих это пустяки, но нам наши познания доставляют радость, и мы так же гордимся своими незначитель­ными достижениями, как и те, кто знает гораздо боль­ше, и точно так же любим их показывать. Когда мы видим монаха, гуляющего со львом и спокойно взира­ющего на небеса, мы понимаем, что это святой Марк. Когда мы видим монаха с книгой и пером, спокойно взирающего на небеса в поисках нужного слова, мы понимаем, что это святой Матфей. Когда мы видим монаха, сидящего на камне и спокойно взирающего на небеса, а рядом с ним череп, составляющий весь его багаж, мы понимаем, что это святой Иероним, ибо мы знаем, что он предпочитал путешествовать налегке. Когда мы видим человека, спокойно взирающего на небеса и не замечающего, что его тело насквозь пронзено стрелами, мы понимаем, что это святой Себа­стьян. Когда мы видим других монахов, спокойно взирающих на небеса, но не имеющих при себе никаких опознавательных знаков, мы всегда спрашиваем, что это за личности. Мы поступаем так потому, что смиренно стремимся к знанию. Мы уже видели тринадцать тысяч святых Иеронимов, двадцать две тысячи святых Мар­ков, шестнадцать тысяч святых Матфеев, шестьдесят тысяч святых Себастьянов и набор из четырех миллио­нов монахов, не имеющих особых примет, и поэтому мы чувствуем уверенность, что, осмотрев еще некоторое количество этих разнообразных картин и приобретя еще больший опыт, мы проникнемся к ним тем же всепогло­щающим интересом, который испытывают наши про­свещенные соотечественники из Amerique.

Я с болью душевной отзываюсь о старых мастерах и их мучениках столь непочтительно, ибо мои добрые друзья с «Квакер-Сити» — друзья, которые тонко по­нимают творения старых мастеров и чрезвычайно вы­соко их ценят и, кроме того, умеют безошибочно отличить хорошее полотно от посредственного, — уго­варивали меня — ради меня же самого — не оглашать того факта, что я не умею разбираться в картинах и ценить их. Я чувствую, что все написанное мною о картинах и то, что я, возмож