— Кто такая Блюма? — спросит Мина.
— Ты что, не знаешь Блюму? — удивится Гиршл.
— Вашу бывшую прислугу?
— Да, нашу бывшую прислугу!
— Но что ты там делал?
— Я люблю ее.
— Как странно, никто мне об этом не говорил.
— Никто?
— Никто!
— Ну, давай тогда я расскажу тебе с самого начала.
— Начало меня не интересует. Я хочу знать, кто она тебе теперь?
— Ты хочешь знать, кто она мне теперь?
— Вот именно, кто она тебе теперь?
— Но я сказал тебе, что иду оттуда, где она живет.
— Неужели?
— Да, Мина.
— Ты туда ходил сегодня впервые?
— Я хожу туда каждый вечер.
— Каждый вечер?
— Да, каждый вечер. Когда я бодрствую, я иду туда сам, а когда сплю, переношусь мысленно.
— Генрих, ты путаешь себя с раввином Йосефом дела Рейна, которого дьявол каждую ночь переносил к греческой королеве Елене.
— Нет, Мина, я ни с кем себя не путаю. Это совсем другой случай. Но уж поскольку ты упомянула Йосефа дела Рейна, то скажи, откуда ты знаешь о нем? Уж конечно, в вашем пансионе не учили историю еврейского народа!
— Откуда я о нем знаю? Что ж ты думаешь, если моя классная наставница приняла католичество, то я ничего не знаю об иудаизме?
— Твоя классная наставница приняла католичество?
— Да, поэтому меня и забрали из пансиона.
— И вот почему тебя выдали за меня замуж?
— Уж этого я не могу тебе сказать.
— Нет, ты можешь мне это сказать, Мина, ты просто не хочешь!
— Я ничего от тебя не скрываю. Если кто-то здесь что-то скрывает, то, во всяком случае, не я!
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что ты мне никогда ничего не говоришь!
— Ты имеешь в виду Блюму?
— Блюму? Кто такая Блюма?
— Как ты можешь спрашивать, кто такая Блюма, если мы именно о ней говорим!
— Я не желаю подглядывать в щелку, Генрих!
— Ах, не желаешь?
— Нет!
— Тогда скажи, что заставило меня рассказать тебе о ней?
— Наверное, тебе самому захотелось это сделать.
— Мне захотелось? Что это означает?
— Тебе лучше знать!
— Не странно ли: ты знаешь, что мне известно, если я сам этого не знаю. Но сейчас мне лучше пойти спать, я вижу, что и ты хочешь спать.
Гиршл снял ботинки, мокрые носки и на цыпочках прошел к кровати. Окна были плотно закрыты, и от Мины исходил теплый сонный дух, она крепко спала. Значит, весь этот разговор ему просто померещился? Гиршл лег, свернулся калачиком и сразу заснул.
Он мог бы проспать тысячу лет. Отец наш небесный слил его тело воедино с постелью. Даже когда его будил какой-то звук, он не поднимал головы с подушки, наслаждаясь ощущением тепла и уюта. Ему казалось, что он лежит здесь со дня сотворения мира. Но в зеркале на противоположной стороне комнаты он увидел лицо своей тещи, улыбавшейся спящему зятю.
После сна он чувствовал себя отлично. События предыдущей ночи казались ему чем-то давно прошедшим и забытым. Он так сладко спал и так хорошо выспался, что во всем теле у него было замечательное ощущение благополучия. Поспать бы еще один час, и он стал бы новым человеком!
Вдруг Гиршл почувствовал на себе взгляд Мины. По знаку дочери мать вышла из комнаты. Гиршл встал, умылся, надел чистую сухую одежду, выпил чашку кофе и отправился в синагогу. С тех пор как выяснилось, что Мина беременна, он каждый день ходил туда молиться — это было способом проводить с женой как можно меньше времени.
«Вот решение всех проблем, — размышлял он по дороге, — спать как можно больше!» Он думал о том, что ему приснилось, пока не вспомнил, как Блюма убежала при виде его, и снова стал печален.
Как безрадостна человеческая жизнь! Всю ночь человек спит, чтобы проснуться утром, и целый день мечтает о том, как бы снова забыться сном, не видеть окружающего мира.
Блюма обычно носила серое, скрывающее фигуру платье. Что заставило ее выбрать такое платье? Его выбрало сердце, которое оно прикрывало.
Однако красота Блюмы была видна и в строгом сером платье. Один Бог знает, почему она не стала женой Гиршла. Хотя Блюма и отрицала, что похожа на отца, во многом она напоминала его. Ей достался характер Хаима Нахта, разница была лишь в одном: когда отцу казалось, что вокруг кромешный мрак, он впадал в уныние и жаловался на судьбу, а дочь никогда на судьбу не роптала. Падая, она вставала на ноги, и ее голубые глаза, ни счастливые, ни печальные, заставляли окружающих замечать в ней что-то необыкновенное.
Гецл Штайн пробовал писать Блюме письма, в отчаянии каждый раз рвал написанное и быстро отказался от этой идеи. Но вовсе не из-за своего скверного почерка. Даже д-р Кнабенгут, случайно встречаясь с Блюмой, не разговаривал с ней, как с другими девушками. Пусть Блюма не была социалисткой, хотя для этого, казалось, у нее были все основания, Кнабенгут делал все, чтобы как можно чаще видеть ее, и, когда ему это удавалось, забывал об общественном благе, всегда говорил ей что-то, носившее достаточно личный характер. Она внимательно слушала его некоторое время, затем, внезапно пожав плечами, как бы отметала все сказанное. В такие минуты она напоминала спасенного утопающего, который, будучи выловлен из воды и еще откашливая воду, попавшую ему в легкие, встает и уходит прочь от своих изумленных спасителей. Отвергнув Гецла Штайна, Блюма не проявляла интереса и к д-ру Кнабенгуту.
Кого же она ждала? Неужели верила, что явится какой-нибудь молодой богатый человек и женится на ней? Нет, поскольку ей не посчастливилось однажды с подобным человеком, она больше не хотела иметь дело с маменькиными или папенькиными сынками, о чем бы они ни мечтали — о Сионе или о наступлении золотого века. Ее сердце принадлежало Гиршлу Гурвицу, и не потому, что один из них так решил, а потому, что в свое время он оказался под рукой — тот человек, который мог бы быть ей близок. Каждый, кто их знал, и Цирл в том числе, невольно задавался вопросом: как это случилось, что они, будто созданные друг для друга, были разлучены? И каждый, много уступавший по уму Цирл, не мог не испытывать чувства жалости к ним. Мы уже знаем, чем это кончилось для Гиршла. Другой вопрос, чем это кончилось для Блюмы. Всякий, кто с ней разговаривал, видел тень улыбки на ее лице, которая как бы говорила: «Возможно, мне не посчастливилось в жизни, но я удержалась на ногах».
XXIV
Прибытие призывной комиссии откладывалось с месяца на месяц, а потом с недели на неделю. Трудно было понять, приносило ли это обстоятельство кому-то в Шибуше облегчение или неизвестность была еще хуже.
Гиршл чувствовал, что отношение к нему изменилось. Он уже не был всеобщим любимцем. Прежде всего в собственной семье. Теща, которая раньше всем рассказывала, какой у нее замечательный зять, теперь смотрела на него холодно. Он стал для всех обузой. Еще год-два назад ему нечего было бояться армии. Однако сейчас была создана комиссия, которая не берет взяток. Это означало, что его призовут!
Нервы Гиршла были напряжены. Он потерял сон и аппетит. И даже если спал, то утром просыпался нисколько не отдохнувшим.
Он страдал от невралгических болей. Уже с утра у него болела голова, ноги и руки были тяжелые, его то знобило, то бросало в жар. Бывали ночи, когда Гиршл совсем не мог сомкнуть глаз. Прислушиваясь к дыханию Мины, он лежал не шевелясь, чтобы не разбудить ее, так как боялся, что, проснувшись, она захочет поговорить. Звуки ее голоса по ночам действовали на него как вбиваемый в стену гвоздь.
Первая ночь, проведенная им без сна, была странной. Она тянулась очень долго, каждый нерв его тела был напряжен, мысль часто отключалась. Несколько раз у него появлялось ощущение, будто случилось нечто важное. Когда же он пытался вспомнить, что именно, оказывалось — ничего! Услышав крик петуха, он встал, чтобы посмотреть, который час. Весь мир, кроме него, спит, думал Гиршл.
Встал он бледный и утомленный. Можно было бы оставаться в постели, но нервы у него были слишком напряжены, и сама кровать не обеспечивала желанного отдыха. На улице его поразили широко раскинувшееся небо над головой и посвежевшие за ночь земные просторы. Люди с румянцем на щеках, блестящими глазами и, вероятно, умиротворенной душой шли в синагогу. Автоматически Гиршл побрел за ними.
Пришедшие раньше уже закончили молитву, собиралась вторая группа молящихся. Через открытые окна старой синагоги веял свежий утренний ветерок. Открыв Талмуд, Гиршл заметил, что уголок одной страницы загнут. Он сам загнул его в тот день, когда впервые стал работать в лавке. Из попытки читать текст ничего не выходило. Несколько лет назад никакой сложный отрывок не затруднил бы его, а сейчас он не мог вспомнить значение самых простых арамейских слов.
Гиршл не стал обращаться к врачу. Ведь бессонница — не болезнь, не медицинская проблема! Он не искал докторов, они искали его. Все старались дать ему совет. Кто-то рекомендовал выпивать перед сном сладкий чай с коньяком, кто-то — чистый ром. Иногда он пробовал первый рецепт, иногда — второй, иногда — оба: пил чай с коньяком перед тем, как лечь спать, и ром — когда просыпался ночью. Утром он отвратительно себя чувствовал и, если бы не кофе, вообще не держался бы на ногах.
Когда бодрствуешь ночью, слышишь самые разные звуки: то лают собаки, то телеги с грохотом проезжают мимо дома, то раздается пьяная песня или тишину нарушает громкий разговор людей, возвращающихся из кабака. Однако рано или поздно шум прекращается, и только время от времени поют петухи. Ложась в постель, Гиршл чувствовал себя скорее мертвым, чем живым, но одной мысли о пронзительном крике этой отвратительной птицы было достаточно, чтобы отогнать всякий сон.
Он смотрел в потолок и явственно чувствовал, как ползут минуты и часы, зажмуривал глаза в надежде задремать. Именно тогда и начинали нагло кукарекать петухи, а теплый запах, исходивший от постели Мины, вместо того, чтобы усыпить его, только заставлял думать, что она забрала себе весь сон и не оставила ему ни капельки! Может быть, она научилась спать в пансионе?