альные велосипедисты.
У-уу! Гукнуло позади нас, и, обдав мои стекла светом и грязью, прошел на запад ночной автобус.
У-ух! Рявкнуло сбоку, и громадный бетоновоз пролетел мимо.
Э-эй! Прогудело тонко, и двумя лучами лихо мелькнуло что-то за нами, слева, далеко-далеко впереди.
Свет мельтешил, нападал, нагонял, переливался в лужах, сверкал, а я ничего не видел. У меня прямо-таки дрожали коленки. Машина униженно хлюпала колесами.
«Э-эй! Посторонись!» — гудело со всех сторон, и машина тыкалась в темень, в дождь, в обочину, в масляные блики.
Девушка положила вдруг свою холодную ладошку на мою руку, сказала удивительно тихим и спокойным голосом:
— Это очень просто можно сделать. Надо за кем-нибудь прицепиться.
Пожалуй, она права. Мы догнали два красных фонарика, я сбавил скорость и пошел, не отставая, за ними, в мокрую, неприветливую ночь. Сел, как шоферы говорят, на хвост: кто-то сидит и смотрит вперед внимательно и напряженно, а ты за ним, как ведомый, тянешь уверенно свою машину.
Если бы не дождь! Он прыгал по стеклам, стучал монотонно, мерцая холодными каплями. Встречный грузовик плеснул по ним грязной жижей, перемешав для меня и ночь, и дождь, и свет убегающих фонариков.
Но когда прояснилось, фонарики были рядом.
Опять большое, грузное что-то плеснуло по окнам. Опять я нажал на тормоз, а фонарики ушли вперед. Но когда прояснилось, фонарики снова были рядом. Они стояли на черной дороге, малиновый свет растекался по ней.
Конечно, подумал я, фонарикам тоже досталось грязи, вот и стоят. Я так и называл их про себя — «фонарики».
Моя машина подъехала к ним, фонарики тронулись. По-прежнему хлестал бесконечный дождь.
Ему, наверное, тоже трудно, заметил я про себя, нашел кому сесть на хвост, и резко нажал на тормоз.
И фонарики замерли впереди. Никто не обгонял и не шел навстречу. Дорога была пустынной.
Фонарики ждали меня? Этого не может быть!..
Я нарочно сбавил скорость. Фонарики тоже остановились.
Этого не может быть!
Я поехал. Он поехал. Не за мной, а впереди меня…
Этого не может быть!
Кто-то вел меня за руку по ночной дороге, слеп ради меня от фар и дождя. Вдали маяками пылали крайние дома города. Мы летели к ним, и нам ничего не было страшно. Поворот, эстакада, еще поворот. Уличный свет над нами, витрины, окна, рекламы.
Но тут неожиданно мигнул правый фонарик. Я подумал, он идет на посадку, хочет остановиться, но вдруг замигал другой, левый фонарик, потом опять правый, потом левый… Правый — левый, правый — левый, правый — левый… Машина впереди набирала скорость.
Я понял: подмигивает мне! Левый — правый, левый — правый.
До свиданья, прощай…
Мы тоже включили мигалку. Правый — левый, правый — левый.
Прощай, друг!
Водители мимолетных машин кричали, махая руками. Нам было все равно. Левый — правый, левый — правый, левый — правый. До свиданья! До свиданья… Пока не раздался милицейский посвист. Ну, значит, мы в городе.
Машины летели, дождь перестал. Но залитый лужами, светом, непохожий, неузнаваемый город переливался брызгами, радугой, плеском, огоньками тысяч фонариков, плыл во все концы кутерьмой рубиновых созвездий. В ней почти затерялись мои путеводные звездочки. Но я догнал, заметил их у светофора.
— Куда? — крикнула моя случайная дорожная спутница.
Я буквально прыгнул на мостовую, брызгая лужами, спотыкаясь, подбежал к зеленой «Победе». Ко мне повернулось моложавое добродушное лицо в очках, под шевелюрой седеющих волос.
— Кто же вы?
— Попутчик, наверное, — сказал он весело.
Я залепетал не помню что, поймал его руку, звал куда-то. Но зеленый сигнал неумолимо увел его машину вперед, и, пока я дошел к своей, немигающие фонарики затерялись в радужном переливе огней.
Это необыкновенная штука — дневник, если ты сам его пишешь. Увлекает, и втягивает, и волнует непривычное такое для меня рукоделие. Кажется, я начал его совсем по другому поводу, с иной целью. Но стоило перу пощекотать бумагу — и вот необъяснимо повышается тонус, и непонятно, где пряталось раньше все это словесное, видимое как наяву, пережитое, но все-таки опять живое.
Случайная девушка и знакомая дорога, стоит ли вспоминать о них? А я читаю мои вчерашние записи и как будто снова пишу или снова еду в ночной влаге, словно «пишу» и «еду» одно и то же, и привкус тумана и зябкость плывут по комнате, веют от белой пустяковой бумаги.
Наверное, так начинаются книги. А я не смог бы и не смогу, потому что все у меня слишком неясно и туманно. Где, например, цвет ее глаз? Не помню… А прическа? Силуэт, извините за выражение, облик? Ничего об этом, ни слова. Так, я думаю, не положено в книгах. Но, по-моему, человек выразительнее всего, когда он говорит. Никаким описанием его не передашь так хорошо и точно, как он это сделает, разговаривая о чем угодно. Выдаст он себя до самых мелких и незаметных черточек.
Я, например, выгляжу в первой главе собственного дневника пижоном. И никуда не денешься. А я не хотел! Кому это нравится выглядеть пижоном! Значит, не умею… Но посмотрим, какой выйдет у меня вторая глава. Если это первая, допустим, она первая, то вторая, кажется; не лезет ни в какие ворота, не укладывается в один переплет с первой, такой лирической до щекотания в носу.
Пишу как было. Сегодня утром я…
2
Кто-то незнакомый сидел у нас в аппаратной. Шеф подвинул к нему дюралевый столик с бумагой, с отточенными карандашами, навел подсветку и встал рядом с ним, заложив руки за спину.
— Когда будет накладка? — спросил он.
Шеф говорит «накладка», я говорю «передача».
— В одиннадцать пятнадцать и сорок четыре секунды, — ответил оператор.
— Минута с хвостиком, — сказал я.
На ближнем экране медленно просиял ровный по цвету глубокий синий фон. Как, бывает, ложатся такие синие тени под елкой зимой на снегу, в лунные ночи.
— Опять увидим что-нибудь молитвенное?
По голосу можно было понять — Шеф улыбается.
— Наверное, — ответил я, — вчера так и было.
На синем плеснуло что-то белое, разнеслось кругами, вздрогнуло, ясный звук проник в аппаратную, как в открытую форточку.
— Айла, айла, айла!..
Там, по экрану, шла в синеве молодая женщина. Загорелыми руками она держала над головой наполненный чем-то влажным, поэтому, наверное, сверкающий на солнце кувшин.
— Айла, айла, айла! — звала женщина.
— Айля, айля, айля, — передразнил кто-то невидимый тонюсеньким голоском.
Гибкая женщина расплескала кувшин и сдвинула брови, как-то слишком притворно, забавно.
Милая, милая, не пропадай, пожалуйста, ну еще немножко. Ну подожди… Я хоть взгляну, какой на тебе наряд, какие бусы, какой узор на кувшине…
Видение погасло. Замер отдаленный звук, похожий на песенку-дразнилку.
— Время? — спросил я.
— Четырнадцать секунд, — ответил Шеф. — На две секунды больше… На этот раз ни одного молитвенного жеста.
— И картинка не прыгала, — сказал оператор и включил свет.
Кажется, у всех у нас были довольные физиономии.
— Банальные кадры…
В аппаратной сидел незнакомый человек. У нас посторонние как-то сразу привлекают внимание.
— Вот, познакомьтесь… кинорежиссер… большой человек в области кино… Вам понравилось?
— А вам?
— Это самые замечательные на всем белом свете картинки, — сказал я.
— Может быть. Но сделаны, мне кажется, плохо.
Режиссер говорил уверенно, громко, почти выкрикивая. Так разговаривают пилоты, привыкшие к постоянному гулу больших аэродромов.
— Как по-вашему, что было на экране? — спросил я.
— Несомненно, телевизионная документальная передача.
— Вы уверены?
— Да.
— Почему?
— Видите ли, передача была не только документальной, нехудожественной, передача была неумелой, непрофессиональной.
— А можно ли по такой небольшой передаче…
— Можно, можно, смею заверить, — он вышел на середину аппаратной. — Когда вы сидите в кино… вы, я надеюсь, ходите в кино?
— Ходим. Даже на детские сеансы, — необычайно вежливо сказал оператор.
— Ну так вот, — кивнул гость, — вам на экране все кажется легким, простым. Так ведь?
— Угу, — ответил наш оператор.
— И вот перед вами ходят актеры, спорят, едят, пьют. Кадры меняются перед вами, действие бежит или тянется нудно и долго, если фильм скучный. Вы не замечаете постановки маленького кадра, не знаете, что порой все мгновенные позы героев составляет, придумывает, рисует главный человек в кино — режиссер.
— Не замечаем, — вздохнул оператор.
— А для меня каждый кадр — это маленькое живописное произведение, созданное большим художником. Или ремесленником!.. Иногда кадрик живет секунды, но по тому, как он скомпонован, освещен, в какой крупности взят, можно видеть руку создателя… Кино делают иногда великие живописцы, но встречаются нередко мазилы, пачкуны.
— Значит, кино, которое мы с вами только что видели… — начал Шеф.
— Сработано плохо, неряшливо. Неряшливо! На левой стороне кадра зияла пустота, хотя фигура шла вправо. Над головой женщины слишком большое пространство. Ноги могли срезаться в любой момент. А ноги у нее необычайно красивы. Такую походку прятать… Затем ограда, кусты, ненужные тени, все движение было на правой, перегруженной стороне. Я бы взял крупнее, много левей, чуть выше, но в противоположной диагонали.
— Вы заметили даже тени?
— Конечно.
— Вам и такая мелочь не понравилась?
— В кино мелочей нет… Вы не представляете, что иногда не ко времени вымытая голова героини фильма заставляет прекращать съемку на три-четыре дня!
Горластый, небольшого роста, с резким движением рта, напористый человек, он распушил, унизил наши картинки, наше маленькое чудо.
Мне стало грустно. Я видел, как оператор вот уже минут пятнадцать усиленно трет бархоткой зеленый глазок на пульте. Наверное, всегда так бывает, если кто-нибудь шутя сделает неказистым, жалким твое маленькое тайное чудо.