Прости меня… — страница 35 из 53

— Формулы управляемости?

— Да, формулы абсолютной управляемости всеми картинками прошлого, не только от самого себя.

— Ты предполагаешь, в бумагах деда потерялись формулы управляемости?.. Это похоже на правду.

— А все остальное разве не правда?

— Вылетай обратно, поговорим дома. Я пришлю смену. Там теперь и без тебя управятся.

— Когда же ты мне поверишь?

— А вот разгадаешь формулы деда — увидим.

— Я покажу тебе тетради самого деда! Я покажу тебе, как он их пишет. Сам пишет.

— Но только не сразу.

— Да, я пока не могу.

— А мне трудно поверить, понимаешь меня. Каждый нормальный человек усомнился бы.

— Ты никогда не был нормальным человеком.

— Спасибо.

— Ну до свидания.

— До скорой встречи… Постой, передай Археологу мое спасибо! Ты постарайся как-нибудь ему доказать мое великое восхищение, мою благодарность. А еще попроси, пускай пришлет мне все, какие он хочет, исторические загадки. Может быть, я увижу их и разгадаю.

— Не увлекайся. Рано…

— Будь здоров.


Кто не слышал такие слова: «прогулка в прошлое». Но в мире никто еще пока не гулял по-настоящему в прошлое, кроме, конечно, меня. Я, по-моему, самый первый путешественник в прошлое. Мистика, не правда ли? Но я начинаю привыкать к таким понятиям: вижу год назад, вижу пятнадцать лет назад.

Меня словно перестала удивлять фантастическая мысль: можно видеть бумаги давно утраченные, можно видеть людей, писавших эти бумаги, людей давно умерших. Можно, все можно! Я нашел необычную цепную реакцию в моих наблюдениях.

Как только диапазон менялся, картинки начинали прыгать с хаотической быстротой. Но стоило мне поймать изображение моей особы в любом возрасте, потом переводить плакатор на человека, появившегося рядом со мной (на картинке), вести за ним, переходить на людей, встреченных этим человеком, а потом на людей знакомых тем людям… Словом, я могу по такой цепочке уходить в бесконечность места и времени. Картинки слушаются меня, пока не нарушается та загадочная цепь. Как ни верти, выходит «отъ самого сЪбя»…

Это уже много. Можно увидеть их: давние события, потерянные бумаги.

Сам в глубине души удивляясь, почти не веря себе, я начал искать бумаги деда, и этот еще примитивный поиск увел меня далеко-далеко в сторону. Я заглянул в мои давние годы. Мне трудно писать о них. Я не знал, как это больно, видеть прошлое. Но записывать надо. Если пошел — не останавливайся. Ты пока единственный…


Первые ласточки полярной зимы, вихревые колкие метели закружили поселок, спрятали в подушки. Ветер над крышами выл не переставая, жалобно и нудно. С людьми на улице он был свиреп, яростен, жесток, а тут скулил, не умея раздуть сугробы снега над моей головой.

Раздраженный ветер вдруг налетел, упал на домик, завалив на него могучий сугроб, наглухо запечатав меня с моими невеселыми думами, с негаснущим, почти живым экраном…

6

Я увидел мальчика, смешного, головастого, ушастого. На щеках у носа конопушки, голос как у девочки. Рядом с ним тоненькая молодая женщина с удивительно добрым лицом.

Они жили в доме рядом с большим городским кладбищем. Когда-то дом этот был кладбищенской конюшней. Потом хозяйственные люди пришли, осмотрели деревянный сруб, настелили новые полы, врезали окна, поставили новую крышу, дали тоненькой женщине ключ и сказали: «Вот жилплощадь. Будьте здоровы, живите богато».

Женщина с добрым лицом усадила их за раздвижной деревянный стел, накрытый белой скатертью, поставила тарелки с кружочками колбасы, с нарезанными солеными огурчиками, поставила графин с водкой, налила в рюмки. Гости были довольны, хвалили женщину, солидно жевали огурчики, пели. Потом они встали, пожали руку женщине, потом, наклоняясь у входной двери, чтобы не задеть шапкой притолоку, вышли па улицу. Вот они потопали вдоль ограды кладбища, говоря друг другу: «Хорошая баба и одинокая…» — «Ну, муж-то есть…» — «Все равно хорошая…» Вот они сели в пятнадцатый номер трамвая, вот они поехали. Пока не погасла картинка.

Мне пришлось опять найти в хаосе лучей фигурку головастого мальчика, чтобы вернуться в домик при кладбище.

Тоненькая хозяйка домика была очень рада жилью. Почти каждый вечер она мыла, скоблила новый пол в горнице. Белый, душистый, он стал ее маленькой гордостью. Серая дорожка ложилась на полу настоящим ковром.

Она купила на радостях в магазине в центре города своему ненаглядному головастику синий костюм с морским воротником, с якорями на блузе. Она хотела, чтобы все видели, какой он красивый, маленький головастик.

Она звала его необычно — Седуля. Потому что виски у него были белесыми, как седина у взрослого человека. Мальчишки называли его Чижиком. За писклявость, малый рост и торопливую речь. Она слушала их и улыбалась, потому что все, связанное с ним, казалось ей значительным, добрым и нежным.

Когда он, обиженный, плакал, она садилась рядом с ним и рисовала ему смешных зайчиков. Без улыбки смотреть на них мальчишка не мог.

Она работала на заводе с красивым названием «Динамо». Приходила поздно, потому что хотела заработать больше денег.

Я видел, как спит в углу комнаты взъерошенный, маленький, в конопушках. Рядом открытая тетрадка с нарисованными зайцами, ружье на веревочке. А на улице, в палисаднике, рядом с домом, горит фонарь, уличный фонарь, и она стирает в корыте мальчишкины рубашки. На воздухе, при свете фонаря, чтобы не разбудить.

Где-то гремит последний трамвай, не видно прохожих, нет автомобилей. Мошки падают в мыльную пену. С кладбища пахнет сеном. Она берет ведра и не спеша идет мимо синих ночных тополей на колонку. Она улыбается каким-то своим задумкам или этой ночи, покою, запахам, тишине. Рядом с ней, как собачонка, мягко шагает кот.

Она приносит воду, полоскает белье, вешает на веревке. За ночь высохнет. Она тихонько что-то делает на кухне, готовит на завтра небогатый обед. А он спит безмятежно и сладко.

Вот на экране белый снег. Кусты перед окном в синих мохнатых шапках. Сугробы достают почти до самой крыши. Дымок над нею белый как снег тянется в пелену снежинок. Она сидит в комнате, она шьет. У нее было демисезонное пальто, синее, в рубчик. Она распорола его, горячим утюгом отгладила через мокрую тряпку. Теперь она делает себе зимнее пальто. Веселые дрова постреливают в печке, кот поднимает ухо, слушает, не открывая глаз.

И вот с мороза, ударив головой низкую притолоку, ругаясь, вошел мой пьяный отец.

По чистому полу хлюпала грязь. Она вздрогнула. Он подошел и ударил ее… За низкую дверь, и за чистый пол, и за снег на дворе, и за пропитые деньги, а еще, наверное, просто так, ни за что…

Я рванул на себя ручку ловушки. Синий свет пошел по экрану, блики смешались в черных наплывах, и все рухнуло куда-то, погасло…

Потом я видел, как мама плачет.

Я помню, раньше видел, давным-давно видел, но я не знал, что это значит — мамины слезы. Боже мой, как это больно видеть, как мама плачет. И я не могу подойти, не могу ничего изменить, ни утешить, ни заступиться.

Потом она рисовала мне смешного зайца. Потом она смотрела на меня с экрана печальными глазами, говорила мне: «Седуля, не разбей коленки, не бегай так, малыш. Надень шапку, холодно»… Потом она штопала мне маленькие детские носки худенькими руками, тихая, невеселая, родная. Кот мурлычет и ластится к ней…

Вот она собирает в карманах пальто, в комоде, в шкатулках рубль семьдесят копеек денег, старых, довоенных денег. Она идет к продовольственной палатке, покупает на них булку, пару котлет и готовый мясной бульон, который продают в палатке мясокомбината. Потом покупает одну конфету…

Потом она кормит ненаглядного и ничего сама не ест, потому что нечего. Не осталось для нее самой…


Родная, не надо мне! Видишь, у меня все есть, посмотри…

Нам доставляют самолеты, вам везут в холодильниках через море, нам шлют горы хлеба. Видишь, у меня все есть.

Я дам тебе сахар, белый-белый, как здешний снег, масло, свежее, как слезы, телятину, розовую, мягкую, нежную, как сметана. Я дам тебе сметану, густую, как масло. Дам тебе сгущенное молоко сколько хочешь банок. Дам ананасовый компот, яблоки, апельсины, шоколад…

Я все тебе дам… я все тебе дам…


Видение погасло. Мелькали один за другим случайные, не связанные между собой картинки.

По щетинистым лесам и голым пустыням, по душному зною, по глине, по грязи, по снегу шагали, шагали, шагали в серых ватниках люди с лопатами. Грязные тачки, скрипучие телеги, дощатые грузовики продирались вместе с ними сквозь глину и снег, сквозь песок и болото. И падали тяжкие камни в кузова машин, и скрипел раскаленный песок в неповоротливых тачках, и мягко шлепалась глина, хлюпала глина в телегах.

Потные, пыльные, обветренные, промороженные лица, каменные жилистые руки, ноги в сапогах и лаптях, ушанки, серые платки, брезентовые рукавицы, палатки, палатки, бараки, теплушки, землянки, вагоны с кирпичом и лесом, вагоны, шпалы, дым, дым, костры, костры.

Шагали в серых ватниках люди, падали камни с тачек в неудержимые реки, звенели по камню лопаты, земля раздвигалась под ними. Красные флаги, флаги, флаги…

Я видел, как вырастали мгновенно кирпичные стены, кирпичные трубы, железные крыши, бесконечные трубы, стеклянные крыши, дома и бараки, мосты, плотины, тоннели, дороги, станции…

Вот почему-то мелькнула школа, дети за партами в классе, учитель с указкой, твердые слова: «иприт, люизит, фосген, дифосген…»

Шагали в серых ватниках люди, гремели вагоны с камнем и лесом, углем и нефтью, зерном и солью, новыми станками, новыми тракторами…

Стояли в долгих очередях усталые женщины в серых ватниках, юные, пожилые, веселые, грустные, бесконечно усталые женщины.

Как велика и сильна, как бедна была наша Россия!


Мама.

Вижу тебя, смотрю на тебя и хочу поклониться негаснущей, не объяснимой никакими словами доброте твоей. Кто подарил тебе, кто научил в постоянной привычной бедности, в горьком твоем житейском невезении бескорыстной, как ты сама, доброте?