остоянии помочь. Наконец, когда я оказался уже в валенках и в шубейке, меня с головой укрыли одеялом. Я запротестовал: а как же смотреть? Отец возразил: на что смотреть? Все равно темно. Главное - ехать... Это показалось убедительным. Меня снесли вниз и уже в санях продолжали дополнительно укутывать. Сани мчались по укатанной дороге, иногда их слегка заносило или явственно поднимало на ухабе. Меня то бил озноб, и я стучал зубами, то обдавало нестерпимым жаром. Временами я проваливался куда-то, уже без саней. Съехали с хорошей дороги, лошадь пошла медленнее, труднее, потом опять рысцой и вдруг остановилась. Чей-то близкий голос сказал: "Приехали!" - и я решил, что мы опять около нашего дома. Отец привычно взял меня на руки и понес - и тут мы оказались в длинном коридоре. С меня сбросили одеяла, и я с удивлением увидел вдали каких-то мужчин в кальсонах. Быстро прошла женщина в длинной ночной рубахе, с чашкой в руке. Я не стал спрашивать, но почему-то подумал: "Больница". Врач смотрел меня в маленькой комнате. - Сейчас послушаем,- сказал он, но стал слушать не то, что я скажу, а то, что он мог услышать в моей груди через трубочку. Смерили температуру. Он сказал: - Ого!.. Я запомнил, что его зовут Алексей Петрович, к нему беспрерывно так обращались - и его сестра, и моя мать. И еще врезалось неизвестно для чего прозвучавшее слово: рожа. Какая рожа? Чья? Это интересовало не только меня. Мать: - Алексей Петрович, но откуда, почему?.. Доктор: - Сковырнул безобидный прыщик, и попала инфекция... Мать: - Но откуда она?.. Доктор: - Этого добра вокруг сколько угодно... Неприятная новость: меня оставляют в больнице. А матери - нельзя. - У нас нет ни одной лишней койки. - Я буду спать на стуле, сидя. Умоляю!.. Он разрешил. В дверь заглянул кучер с кнутом, недовольный задержкой отца. Вы заметили? - отец за все время не произнес ни слова. Он потискал меня за плечи, поцеловал мать, сказал, что приедет завтра, поклонился врачу и вышел. Доктор велел остричь меня. Я ничуть не пожалел своих золотистых падающих кудрей, как и десять лет спустя - в военкомате. Не помню, как я очутился в палате. Я уже терял сознание. У меня оказалось рожистое воспаление лица и головы. Рожа. Но этого мало: в маленькой сельской больнице у меня обнаружили общее заражение крови. Это был смертельный номер - ведь тогда не существовало антибиотиков. Мне кололи только камфару - поддерживая работу сердца. Я оставался без сознания, но и сквозь пелену тело запомнило бесконечные укусы тонкой иголки. Я получил более двухсот уколов. А голову и лицо густо мазали черной ихтиоловой мазью. Я имел страшный вид. Мать рассказала мне потом, что голова моя распухла. Как может распухнуть голова? Ну не кости, конечно: между черепом и кожей накопилась жидкость, она и раздула голову вверх, как кувшин. Глаза затянуло огромными желтыми желваками, и непонятно было - есть ли они там вообще. Мать поила меня из заварочного чайничка клюквенным морсом, засыпала, сидя на стуле, а порой, не выдержав, пыталась прикорнуть на полчасика у меня в ногах. Иногда, ночью, ей казалось, что мое сердце останавливается или остановилось, она, полуодетая, бежала через больничный двор - доктор жил рядом, во флигеле,- стучала в окно, кричала: "Алексей Петрович, он умирает!" - и врач приходил. Он находил мой едва ощутимый пульс, велел сделать еще укол камфары и удивленно говорил, имея в виду не себя и мать, а меня: "Боремся!.." Некоторые женщины упрекали ее, а она сказала мне как-то впоследствии: "Одна мама стеснялась потревожить доктора ночью, и девочка у нее умерла. В той же палате. А я не такая..." Я был без сознания три недели. И вдруг температура стала постепенно снижаться, опадать опухоль. Прорвались желваки, и сквозь их ошметки и присохшие клочья черной мази на мать и доктора посмотрели очнувшиеся осмысленные глаза. Следом прорвалась на затылке и бесформенно осела наружная опухоль головы. Меня продолжали колоть, это воспринималось особенно болезненно. Отец привозил морс, мандарины, шоколадки. Помню, мать трясущимися руками ("да вы не так, не волнуйтесь",- говорит ей нянечка) протирает мое лицо остро пахнущей ватой. Помню, меня купают в цинковом корыте и свои тонкие руки и ноги. Мать вытирает меня, вот на мне длинная рубашка, мать берет меня на руки: - Какой ты легонький!.. А потом я вижу за окном яркий снежный склон, ребятишек на санках, деревушку вдали. Слепит глаза. Вдруг мать говорит: - Посмотри, папа приехал... Она подносит меня к окну, и я вижу лицо отца. Чтобы достать до окна, он на чем-то стоит, держась за наличник, ему неудобно и плохо видно со света, он всматривается, растерянно улыбается, а по его лицу текут слезы... Ни раньше, ни потом я никогда не видел отца плачущим. Уезжали домой мы уже не в санях, а в повозке. В полях, особенно по низинам, снег еще лежал, но дорога совсем протаяла. После палатной тесноты комната казалась огромной. Я устал и сразу лег. Стрелки на часах меня уже не интересовали. Жизнь вернулась, но она оказалась не совсем такой, как прежде. Исчезли дирижабли. Сколько я ни ждал, они не появлялись. Но, может быть, их и прежде не было и они просто приснились? Да нет, были, это я так. Я снова часто стоял у окна, смотрел на идущих к заводу, опять иногда различал отца и опять за него боялся. Однажды мать сказала: - Завтра приедет Алексей Петрович. Я удивился: - Откуда ты знаешь? - Мы его пригласили. Был выходной день. Доктор выглядел немного странно - как знакомый командир не в военной форме, а в гражданском костюме. Я его даже не сразу узнал. А ведь на нем всего-навсего не было белого халата. Но трубочка с собой была, он долго выслушивал меня и остался доволен: - В футбол будешь играть... Это он как в воду смотрел. Он еще не догадался, что я с парашютом буду прыгать. А отцу и матери он сказал: - Как это вы такого выродили?.. (Мать зарделась, польщенная.) Но худышка! продолжал он.- Нужно бы его подкормить по возможности. Мать: - Бешеное питание? Он улыбнулся: - Хотя бы усиленное. Я чувствовал, как это мучительно было слышать отцу. Он только и думал об этом. Но и доктор понимал, что мы живем скудно, едва только глянул, как примащивают на обклеенной газетами стене его пальто. Но сказать нужно было. Сели к столу, тут и четвертый наш стул пригодился. Была селедка с луком, отварная картошка, поджаренная колбаса и графинчик с настоянной на корочках янтарной водкой. Раньше водку подавали на стол не в бутылках, а в графинах. И настойки, и чистую. Графины были в каждом доме, в них, перед тем как подать, переливали из бутылок. А бутылки выпускались не только пол-литровые и четвертинки, но и литровые, и даже трехлитровые (четверти). До войны они продавались в любом продмаге. Реже встречались шкалики, "мерзавчики". Это уже был в некотором роде изыск. Самая ходовая была водка "хлебная" с колосьями на этикетке - как на гербе. Еще в широком ходу были всякие наливки для женщин: "Вишневая" ("Запеканка"), "Спотыкач" и прочие. Сухих вин и коньяков на российских столах почти не встречалось. Понятное дело, я стал это все замечать несколько позже. Они налили и выпили по порядку: за меня, за доктора, еще за каждого из родителей. Отец вынул из картонной коробочки давнюю свою вещь - несколько сильных оптических стекол, укрепленных друг над другом на трех металлических ножках. Каждое стекло можно было, вращая, отдельно настраивать, и эффект получался поразительный, увеличение многократное. Отец извинился, что больше нечего подарить. Алексей Петрович восхитился: что вы, спасибо, это великолепная штука! Отец сказал: на память, чтобы не забыли. Доктор: этот случай я и так не забуду... И сообщил, что написал обо мне и моей болезни в медицинский журнал и скоро статья выйдет. И статья действительно появилась. Это была первая рецензия, касающаяся моей скромной персоны. Алексей Петрович прислал экземпляр журнала и нам. Мать была разочарована, что я обозначен там только одной буквой. Но ведь речь шла не столько обо мне, сколько о редком случае в практике врача сельской больницы. Да и написана статья была специальным языком, сплошные термины. Когда я, вернувшись с войны, узнал, что журнал затерялся, это меня ничуть не огорчило. А теперь я сидел со взрослыми за столом. Прежде я не любил сидеть с гостями. Но то прежде. Сейчас я не уходил из-за стола, потому что есть очень хотелось. И отец придумал, как быть. В середине двадцатых в Союзе была проведена денежная реформа. Вышли в оборот золотые советские червонцы. Правда, к этому времени их уже давно прибрали к рукам. Но серебряные целковые изредка еще попадались. Полтинники с изображенным на них мощным молотобойцем - чаще. А серебряная мелочь гривенники, пятиалтынные и двугривенные - была в полном ходу, вместе с новыми, штампованными из обычного белого металла. То есть те и другие находились на равных правах. И отец придумал - выделять серебряные из общего потока. Зачем? Недавно открылись ошеломившие голодную Москву магазины Торгсина Торговля с иностранцами. Там было все! Вещи тоже. Но прежде всего людей привлекала еда. Те, кому посчастливилось иметь за границей хоть чуть-чуть состоятельных родственников, могли использовать присланную валюту. А бедный городской народ понес кто ложечку, кто цепочку, кто колечко. Художественная ценность не учитывалась - только вес. Взамен выдавались особые боны. И отец придумал - выплавлять из серебряных монет чистое серебро. Из текущей через руки мелочи, в двух-трех случаях из десяти, а в одном-то уж точно, бросались в глаза серебряные монетки - тусклые среди блестящих. Впрочем, они замечались только теми, кто обращал внимание. Однако отец вскоре понял, что этого слишком мало, прииск себя не оправдает. Прииск или риск? И то, и другое. Он подключил нескольких верных московских друзей, и они откладывали для него попадавшиеся нужные монетки. А он выплавлял из них драгоценный металл. Голь на выдумку хитра - он нашел в заводе такую возможность и пригодные для этого тигли. К тому времени стала поощряться мода не уходить с работы точно по гудку, а еще оставаться, демонстр