л её в маленьком городишке, за забором, в чаще малинника, в голубом платочке на голове. Воспоминания разрастались буйной порослью, расцветали высокими цветами, неслись в песнях вольного ветра. Капитан Чернов боролся с собой, собирался с силами.
Счастливо, доверчиво когда-то начиналась молодая жизнь, можно было в той жизни принести в дар любимой радостную силу, необузданное веселье, подымающееся ввысь будущее. Теперь нет уже инженера Чернова, теперь есть инвалид на госпитальной койке.
Что может он теперь принести ей в дар? Связать её навсегда со своей увечной жизнью? Навсегда омрачить её прозрачные глаза, потушить улыбку, заглушить песенку, которую напевали доверчивые уста? Нет, пусть лучше будет так — он не вернётся, и ей останется светлое и чистое воспоминание о том, кто любил и кто отдал жизнь за родину.
Тогда она сможет начать новую жизнь. Но как болело сердце при мысли, что розовые губы улыбнутся другому, что в другие глаза взглянут её глаза, не знающие измены. Но так должно быть, да, так должно быть.
«Я не обману тебя, милая, не отравлю твоей молодости, светлая моя, не свяжу твоей жизни, не прикую тебя навеки к калеке», — говорил капитан Чернов запёкшимися от жара устами.
Этот жар был главным врагом. В его огне таяла воля, в его пламени ослабевало сердце. Перед глазами возникали манящие картины, казалось, только руку протянуть — и всё будет, как было. Незачем было бороться, незачем было отказываться — разве могли миновать, потерять краски и смысл слова, которые шли из сердца в сердце, слова-заклинания, слова-клятвы? Разве могли бесследно исчезнуть эти два года неразлучной жизни, которые были, как песня, как счастье?
Что изменилось? Он-то жив, он всё тот же человек, которого она любила, которому говорила о любви. Так что же изменилось? — предательски шептала тоска. Ведь и сейчас их двое, Мария и Григорий, как прежде…
Лихорадка приводила её, воплощала в любимый образ поздний зимний рассвет, ранние зимние сумерки. То не блеск лампы — это сияют светлые волосы Марии. Это не сестра говорит — это голос Марии.
И капитан Чернов позволял себе мечтать. «Это от лихорадки», — оправдывался он перед самим собой и уходил в мир, который был миром Марии, её улыбкой, её голосом, ароматом её светлых волос. Посылают телеграмму, и вот приезжает Мария. О нём заботится уже не чужой человек, а Мария. Она тут, улыбается. Осторожно, не причиняя боли, меняет перевязки. И не нужно просить, она сама знает, когда ему хочется пить, когда подать воду. А это так просто — дать телеграмму…
Он диктует сестре текст телеграммы, адрес. «Лежу раненый в госпитале, приезжай». И больше ничего не нужно. Она немедленно явится, своей сияющей улыбкой разгонит кошмары, мучавшие его в ту ночь, на поле боя. Изменится расцветка дней и их мелодия.
«Это от лихорадки, это только от лихорадки», — оправдывался Григорий, а вечером, когда температура поднималась, радостно погружался в этот мир, мир грёз. Как вор, он ускользал от высоких стен, от железных решёток, возведённых его собственной волей, выкованных его собственным решением, в розовый сад грёз, в счастливую долину любви.
Но потом температура падала, и начиналось раскаяние. Где же сила воли, где несокрушимое упорство? И тем не менее мечта возвращалась, назойливая, непреодолимая. Пока не наступил один день.
В перевязочной появилась новая сестра. Молоденькая, почти дитя. Видимо, она лишь начинала работать.
— Снимите бинты, — сказал врач, и ловкие руки стали быстро сматывать бинты с головы Григория.
Он смотрел на неё снизу вверх. Круглое наивное лицо. Сосредоточенно, с забавной серьёзностью она выполняла свою работу. У неё ещё не было навыка — она заменяла его напряжённым вниманием, ясно отражавшимся на её лице.
Бинты сняты. И тогда Григорий увидел на юном личике страх и отвращение. На один миг. Потом круглые щёки покрылись краской стыда, так что на глазах даже слёзы выступили. Всё это продолжалось какую-то долю секунды, и всё же Григорий заметил.
Лёжа потом на койке, он мрачно усмехался злой, презрительной усмешкой. Вот что он хотел предложить Марии — изуродованное лицо. Лицо, вызывающее ужас и отвращение. Чтобы она принуждена была смотреть на него и вспоминать, сколько раз прежде говорила: «Я люблю твои глаза, больше всего я люблю твои глаза».
Теперь уже и в жару капитан Чернов не убегал за высокую стену и железные решётки. Пусть где-то цвёл розовый сад, но он не разрешал себе заглянуть туда даже через приоткрытую калитку.
И вот теперь новый госпиталь. Ещё одна остановка, ещё дополнительное количество километров, которые отделяют его от части, от поля боя, от Марии. Ещё один шаг в гущу людей, в глубь родной земли.
Однажды утром капитан Чернов услышал в коридоре знакомый голос. Он вздрогнул. Чей же это голос? Низкий, грудной. Да, он, несомненно, слышал где-то этот голос.
— Кто это?
Сидящий на койке сосед не понял его.
— Ну, там, в коридоре!
— Ах, это, это наша сестра, Сонечка Козлова.
Им овладело неудержимое желание бежать. Встать с койки, незаметно выйти, выскользнуть из здания госпиталя и пойти куда глаза глядят, всё дальше и дальше, пока не останется никого, кто бы мог узнать его. В необъятную тайгу, шепчущую ворожбой старых деревьев, где по неделям не встретишь человека. Уйти как можно дальше, оставить между Марией и собой тысячи километров, безмерное пространство, противопоставить его собственной слабости, которая может подкрасться, тоске, которая может победить.
Но он не может встать и уйти. Ведь он инвалид, без руки, с искалеченной ногой, нуждающийся в посторонней помощи, в поддержке чужого плеча, в опоре.
И вдруг до его сознания доходит: и дурак же ты, дурак, как же узнает тебя Соня Козлова? Ведь ты теперь — запомни это раз навсегда, раз навсегда к этому привыкни — ведь ты теперь не инженер Чернов, которого она знала. Ты обломок человека, бессильно лежащий на больничной койке, с лицом, обмотанным толстым слоем бинтов. Нет, она не может узнать.
И всё же его сердце забилось сильнее, когда отворилась дверь. Она — это Соня Козлова. Соня не изменилась с тех пор, как он видел её в последний раз. Она словно пришла от Марии, словно сохранила ещё в складках медицинского халата её запах, а в глазах — отражение её образа. Приятельница Марии… Она пробыла с Марией дольше, чем Григорий. Она, конечно, знала, что теперь с ней. Спросить бы хоть, здорова ли она. Сколько ж это месяцев он ничего не знает о ней? Григорий вдруг удивился, как это ему не пришло до сих пор в голову, что с Марией могло что-нибудь случиться, что она могла заболеть. Он видел её всегда сияющей здоровьем и силой, радостной и неутомимой. А ведь может быть и иначе. Ведь теперь война, и всем нелегко.
Вот она идёт между койками. Окликнуть только, хотя бы совсем тихо — «Соня», и она торопливо обернётся. Можно будет узнать всё, расспросить.
Он закусил губы и внимательно всматривался в девушку. Не следует глядеть так напряжённо. Человек чувствует взгляд другого. Она обратит внимание на раненого, который так всматривается в неё. Это заставит её задуматься. А вдруг в нём ещё осталось что-то от прежнего Чернова, заметное для внимательных женских глаз.
Он пересилил себя и отвёл глаза. Но всё время видел её. Идёт, приближается. Он не мог не смотреть, не мог не следить за ней взглядом. Она была приветом от Марии, лаской её руки, присланной издалека улыбкой её губ. И вдруг у него блеснула безумная мысль: а может, её действительно прислала Мария? Как-нибудь узнала, разыскала его в путанице госпитальных списков и послала вперёд Соню, а сейчас и сама войдёт?
Какая дичь! Просто Соня работает здесь, это же ясно. На то она и сестра, чтобы работать в госпитале.
Девушка подошла к нему и поставила на столик лекарство.
— Как вы себя чувствуете с дороги?
Голос! Голос остался неизменённым. Всё пропало. Напрасна была длительная борьба с собой, мучительные ночи, безумие отчаяния перед напором мечты.
— Ничего, хорошо, — сказал он с трудом и сам не узнал собственного голоса, хотя в этот момент не в силах был сознательно изменить его. Сестра пошла дальше. Он облегчённо вздохнул, но в то же время почувствовал непонятную грусть, словно утратил что-то, словно что-то навсегда исчезло. Она ходила по палате, раздавала лекарства. Ещё три кровати, ещё две, ещё одна — и конец. Она вышла, ступая тихо, словно боясь разбудить кого-то.
Теперь он каждый раз ожидал её. Она соединяла, связывала его с Марией, несла в себе воспоминание о ней. Быть может, она её недавно видела, быть может, в кармане её халата лежит письмо от Марии. Григорий стал считать дни по дежурствам Сони Козловой и дежурствам других сестёр. Дни Сони Козловой имели другой цвет. В них было беспокойство, дразнящее обаяние. Всякий раз как она подходила, у него замирало сердце. Правда, она нисколько не походила на Марию. Худенькая, некрасивая шатенка. Единственное, что было в ней красиво, — это кроткие карие глаза. Глаза, которые видели Марию. И всё же в обеих было что-то общее. Быть может, лёгкие шаги и та заботливая осторожность в движениях, которая появлялась у Марии при соприкосновении с больным.
Она ничего не замечала, ничего не подозревала. Через несколько дней он совершенно успокоился. Не узнает, не может узнать. От прежнего человека в нём уже ничего не осталось, если бы даже Мария…
Что за дикая и смешная мысль, будто Мария могла не узнать его. Но Соня ведь была только знакомая. Как же ей могло притти в голову, что этот забинтованный с ног до головы раненый — человек, которого она знала, весёлый инженер Чернов, капитан Чернов, который остался на поле боя в зимний, пронизанный сыростью день?
И как раз сегодня сестра, подавая ему лекарство, вдруг спросила:
— До войны вы были инженером?
Он замер, похолодел с головы до ног. Только бы не вздрогнуть. Не смутиться. Глядя в потолок, он ответил безразличным тоном.
— Инженером? Почему? Нет… Я в армии…
Она не настаивала. Что же это было? Случайность? Догадка? Он не смотрел на неё, пока она не отошла от его койки. Притворялся, что не видит её, когда она появлялась в палате. Но исподтишка следил за ней, провожал её подозрительным и испытующим взглядом.