ник бригады, работающей в церкви Сан Джованни деи Фиорентини, которой я главный архитектор, спит в соседней комнате, чтобы за мной приглядывать, и он уже лёг в постель, но увидев, что я всё ещё пишу и не погасил свет, сказал: „Синьор Кавалер, было бы лучше, если бы Ваша Милость погасила свет и пошла спать, так как уже поздно и доктор говорит Вашей Милости, что надо спать“. Я ответил, что зажёг лампу, потому что проснулся, и он сказал: „Вы погасите её, потому что я зажгу, когда Ваша Милость проснётся“ и я перестал писать; отложил карандаш и бумагу, погасил лампу и пошёл спать. Около пяти или шести я проснулся, позвал вышеназванного Франческо и сказал ему: „Пора зажигать свет“. Он ответил мне: „Синьор, нет“. Услышав такой ответ, я внезапно пришёл в ярость и стал думать, как причинить себе какой-нибудь телесный вред, потому что Франческо отказался мне зажечь свет, и я находился в таком состоянии до половины девятого, когда я вдруг вспомнил, что у меня есть меч в изголовье кровати, висящий среди освящённых подсвечников, и, чувствуя всё возрастающую ярость оттого, что у меня нет света, в отчаянии я взял меч и, вынув из ножен, установил рукоятку на кровати, направив его на себя, и затем навалился на него со всей силой, так что он вошёл в моё тело с одного конца и из другого вышел, и, навалившись на меч, я упал на пол с мечом в моём теле, и из-за раны я застонал, так что Франческо вбежал ко мне и открыл окно, чтобы впустить свет, и нашёл меня лежащим на полу, и он с другими, кого успел позвать, вытащил из меня меч и положил меня на кровать; и это то, как я получил свою рану».
Франческо Кастелли принял фамилию Борромини не из карьерных соображений. Вся его жизнь показывает, что он был глубоко верующим человеком. Вера заставляла его страдать, ибо религия, к которой он принадлежал, отвергала его. Природа его была проклята, он не мог просто плодиться и размножаться, как Господь наказал человеку. Ему этого было не нужно. Он был честен, он не мог двоедушничать. Он не был способен втайне отдаться тому, что считал грехом и что все окружающие предавали проклятью, скрывая, что сами грешны. Но то, что он считал грехом, было сильнее. Он не мог избавиться от желаний, тяготеющих над ним, как анафема. Сознание, что его жизнь сплошная ложь и клятвопреступление, ибо его желания наказуемы и постыдны и открыть их хоть кому-нибудь позорно и невозможно, неотступно мучило его. Он возненавидел жизнь. Будучи христианином, он знал, что он – безбожник и может быть привлечён к суду и обвинён в том, что составляет самую суть его жизни. Зная, что перед ликом Христа, клянясь Его именем, он не может солгать, он бежал себя, заключив в камеру одиночества. В нём не было ни мужества Караваджо, ни его жестокости. Он знал это. У него не было сил противостоять ханжеской морали беспощадных и лживых современных ему блюстителей нравственности, мучавших его. Много их вещало с церковных кафедр, он их боялся и даже уважал. Они были даже среди его заказчиков. Олимпия Майдалькини была большой поборницей нравственности, не меньшей, чем Елена Мизулина. Хор ханжей убедил его. Из-за них он был уверен, что ненормален, что он – последний из отверженных. Лишь белый-белый цвет приносил облегчение своей чистотой. Он хотел девственной белизны жизни и помыслов. Удавалось ему это только в его творениях. Теперь он больше не мог творить. Терпеть дальше было невозможно. Своё искорёженное и беспомощное тело было до отчаяния ненавистно. Мучительнее всего было то, что приходилось всё чувствовать, всё понимать. Забытья не было. Сил переносить душевную боль больше не было, осталось единственное желание – чтобы всё закончилось. Как? Совершить самый страшный грех перед Богом, лишить себя жизни, Им данной? Умереть без малейшей надежды на прощение и отяготить грех преодолённый последним смертным грехом? Но почему Господь столь безжалостен, что не даёт последней милости, не отпускает, заставляет мучиться и длит, длит адскую – никакой ад после неё не страшен – муку, называемую жизнь? За что?
Текст, записанный с его слов, полностью опровергает диагноз Зедльмайера. Он точно всё рассчитал. Нанёс себе рану, мучительную, болезненную, но – последнюю. Он рассчитал, что проживёт ещё нужное время и успеет дать показания, что послужат ему оправданием, ибо он удостоверит, что ранил себя в результате умопомрачения. Его объяснения позволят ему быть погребённым в церкви, рядом с Карло Мадерно, в последней своей церкви, которую он успел полюбить, – Сан Джованни деи Фиорентини. Его признание не исповедь, а свидетельские показания, исповедь не может быть записана и опубликована. Его рассказ исповеднику преследовал ещё одну цель: снять всякие подозрения с преданного ему и, наверное, любимого им Франческо Массари, спавшего в соседней комнате. Он знал, что его свидетельство – обман. Обман Бога. Но не обманывали ли Бога истязавшие себя мученики? Он заслужил искупление своими страданиями. Богу не к чему было придраться. Бог поймёт, а церковь можно и обмануть: в этом – невоцерко́вленность веры Франческо Борромини. Так тонко и точно рассчитать и так ясно изложить при нечеловеческой боли шизофреник не мог. Смерть Борромини – спор с моралью, не имеющей никакого отношения к нравственности.
Любен Божан. «Натюрморт со свечой»
В самом конце экспозиции Галлериа Спада, несколько неуклюже выделенный из шпалерной развески защищающей его витриной, висит «Натюрморт со свечой» Любена Божана, французского художника первой половины сеиченто, побывавшего в 1630-х годах в Италии. «Натюрморт со свечой» – самая лучшая картина этой прекрасной коллекции. История искусств лишь недавно открыла имя Любена Божана. Особую популярность он приобрёл после того, как его натюрморты стали героями романов Жоржа Перека и Паскаля Киньяра. Известно о нём немногое: Любен Божан родился в состоятельной семье в маленьком городке Питивье в 1612 году. В начале 1630-х годов поехал в Италию, в Риме женился, а в 1641 году упоминается как один из проживающих в Париже художников. Он был прекрасным живописцем многофигурных картин, но теперешнюю славу ему принесли натюрморты, которых на сегодняшний день известно всего четыре: «Натюрморт с абрикосами» в Музее изящных искусств города Ренна, «Натюрморт с шахматной доской» и «Натюрморт с вафлями», оба в Лувре, и «Натюрморт со свечой» в Галлериа Спада. Все они датируются 1629 – началом 1630-х годов: «Натюрморт с абрикосами» был написан в семнадцать лет, остальные – когда Божану было около двадцати. «Натюрморт с абрикосами» самый простой. Самый грандиозный и воспетый – «Натюрморт с шахматной доской», он же – «Пять чувств». В нём мир уподоблен шахматной задаче: понятно, что Перек и Киньяр были от него без ума. «Натюрморт с вафлями» самый красивый, с прозрачной хрупкостью стекла поставленного в центр фигурного бокала, простотой оплетённой соломой бутыли и немыслимой сложностью свёрнутых в трубочки вафель, многозначительных, как листы пергаментной рукописи. «Натюрморт со свечой» – самый таинственный: ночь, погасшая свеча в подсвечнике, предназначенном специально для чтения в постели, книги, рукописи, перо в чернильнице. Недописанный текст на листке с сургучной красной печатью. Завещание. «Я начал писать его спустя полчаса после ужина и продолжал писать его карандашом до трёх часов ночи»…
Скелет перед Аквасантьера в крипте Санта Мария дель Орационе э Морте
Санта Мария дель Орационе э Морте. Чума
Санта Мария дель Орационе э Морте. – Дэмиен Хёрст и любовь к Богу. – Раймондо Белли и Гоголь. – Крипта, кто тебя усеял… – Санта Мария делла Кончеционе деи Каппуччини. – Орацио Борджанни «Святой Карло Борромео». – Чума Сан Карло. – Белланж, герцог Лотарингский Карл III и Карло Борромео. – Чернота барокко. – Архангел Михаил, Анубис, Аполлон. – Деи Санти Амброджо э Карло аль Корсо и расчленение трупов. – Родственники Наполеона и Фёдор Тютчев. – Краткий пересказ «Смерти в Венеции» святым русским языком. – «Шар улетел»
Рядом с Палаццо Фальконьери, стена к стене, стоит небольшая церковь Санта Мария дель Орационе э Морте. Orazione по-итальянски – заупокойная молитва, так что имя церкви можно перевести как Святая Мария Молитвы За Упокой и Смерти. Она принадлежала Арчиконфратернита делл'Орационе, Архибратству Заупокойной Молитвы, организации, занимавшейся похоронами неимущих. Церковь, основанная в конце XVI века, была бедненькой и маленькой, неподходящей для такого места, как Виа Джулиа, так что в 1737 году архитектору Фердинандо Фуга было заказано новое здание. Закончили строительство быстро, в 1738 году церковь уже была открыта. Фердинандо Фуга родился ровно на сто лет позже Борромини – в 1699 году – и, будучи его большим поклонником, стал одним из главных архитекторов римского барокетто. Он, главный архитектор первой половины сеттеченто, был совсем молодым, когда получил заказ. Санта Мария дель Орационе э Морте может служить образцовым примером последней стадии барокко, тесно сплетённой с рококо. Влияние Борромини видно в архитектуре как фасада, так и интерьера: овальные окна по бокам, ритм чередующихся сдвоенных колонн и пилястр, лёгкий декор. Свод купола, очень красивый, явно сделан под впечатлением Сан Карлино, хотя намного проще, да и с позолотой некоторый перебор – Борромини, будь жив, обязательно бы на это указал.
С Пьяцца Фарнезе фасад Санта Мария дель Орационе э Морте виден в торце Виа деи Фарнезе: типичная церковка барокетто, изящная, как девочка в кринолине и чепце, обшитом кружевами. Вроде бы даже и улыбается, как девочке и полагается. Приближаешься – вся радость улетучивается. Старуха из-под кружев чепца пылит вам в очи, не старуха даже, безглазый скелет с провалом рта, что издалека показался улыбкой. Церковь знаменита тем, что вместо голов херувимчиков, украшающих римские церкви, как кремовые розочки торты, фасад Санта Мария дель Орационе э Морте украшен черепами, скалящими остатки зубов. Они выглядывают из перистых листьев аканта, столь похожих на крылья, что их принимаешь за кощунственные изображения ангелов. На черепах – лавровые венки. Акант и лавр, любимые растения архитектурных орнаментов: первый, красивый и колючий, символизирует как силу жизни, так и её боль, второй, вечнозелёный и жёсткий, – славу и бессмертие, славой обеспечиваемое.