…
— Почему вы это делаете, Кесси? — спрашивает.
Я хочу ответить честно, как привыкла.
"Потому что я просто это делаю, мистер Айрон".
Но я молчу; знаю — это совсем не тот ответ, которого он от меня ждет. Это не тот ответ, на который он просто улыбнется и скажет, во-во, мисс Слоу, с вашим-то энтузиазмом это дельце у нас в кармане!
Я поджимаю губы и извиняющимся манером улыбаюсь ему. Как будто это не он должен меня подбадривать, а я его.
— Где сейчас девочка, мисс Слоу? — интересуется адвокат обыденным тоном, как будто спрашивает: "Как вы относитесь к Шато Берне, мисс Слоу? У меня как раз завалялась бутылочка…"
Но я быстро одергиваю себя — это его работа, задавать такие вопросы.
— Она… она у моих знакомых. Лея — она моя подруга…
Мистер Айрон смотрит на меня недоверчиво, точно знает, что именно я не договариваю. Точно он в курсе про дом с синими стеклами. Но как я могу объяснить этому человеку, что считаю, что в борделе для Жи сейчас гораздо безопасней, чем в нашей с ней квартире? Как могу сказать, что боюсь? Каждое мгновение, каждую секунду…
Даже сейчас боюсь.
Моя услужливая фантазия подкидывает мне картину: миловидное лицо полноватого адвоката начинает медленно вытягиваться. Сначала в длину, а затем и в ширину. И уже через мгновение передо мной сидит ведьма из преисподней с копной малиновых волос и заливается необузданным беспричинным смехом. Она смеется, потому что ей хорошо. А мне нет. Мне не хорошо потому, что не хватает кофеина в крови, полноценного сна и маленьких граненых таблеток, о которых мой организм уже постепенно начинает забывать.
— Вы видели Фредерика, мисс Слоу? — внезапно спрашивает он, немного прищурив глаза. — Такого мужчину с пустым взглядом, в белоснежно белых кроссовках и с сигаретой в зубах. Обычно он курит на лестнице или на балконе.
Я недоуменно киваю. Его вопросы — вопросы этого приземистого человека с вечно улыбающимися глазами — всегда ставят меня в тупик.
— У этого парня склонность к мазохизму. Понимаете, о чем я, мисс Слоу?
Мистер Айрон говорит совершенно серьезно, но мне хочется смеяться. Долго, истерично, как смеются только отчаянные и сумасшедшие. Именно так мне хочется смеяться. Потому что внезапно мне становится страшно.
Я снова киваю. Больше не могу говорить — поэтому киваю.
— Хотя, за исключением некоторых вещей, на первый взгляд он кажется вполне нормальным. И все же, — мужчина делает паузу, — сейчас он кажется вполне безобидным, а уже через секунду он может схватиться за кухонный нож и начать кромсать себя… или вас. У него на теле двести тридцать семь маленьких дырочек — он выжег их на своей коже бычками от сигарет. Он так их тушит, понимаете? Он как хищник: сейчас спокоен, но в следующее мгновение от него можно ожидать чего угодно.
— К чему вы ведете? — хриплю я, хотя понимаю, что не хочу слышать ответ на этот вопрос.
— Сумасшедшие, мисс Слоу, они все такие. Каждое новое мгновение у них новое желание, новая потребность. Их разум, — мистер Айрон делает пальцем виток вокруг своей головы, — не поддается логике и объяснениям. Они даже могут казаться нормальными, если захотят, понимаете? Точнее, если они захотят, то окружающие поверят, что они нормальные. То, что для общества обычных людей аморально, для них в порядке вещей. — Он зажимает мою ладонь в своих иссушенных руках. — Я просто хочу, чтобы вы понимали, с чем вам предстоит столкнуться. Да, и вы совершенно правы: звонить в полицию сейчас очень опасно; шаг влево — шаг вправо… На кону жизнь ребенка — это слишком большая ставка.
Перед уходом я, ненадолго задумавшись, останавливаюсь в дверях, а затем оборачиваюсь, чтобы посмотреть на беззаботно расположившегося в уютном изъеденном блохами кресле адвоката.
— Мистер Айрон… Когда вы сказали, что на теле у Фредерика двести тридцать семь ожогов… Я хотела спросить… Откуда вы знаете?
— Я считал, мисс Слоу, — ухмыляется он. — Пойдемте, уже поздно — я провожу вас немного.
Когда мы выходим из подъезда, Фредерик все еще стоит на своем балкончике и, невидящим взглядом сверля стенку напротив, бездумно потягивает очередную сигарету.
Я встречаюсь с ним взглядом, и мне кажется, что он даже подмигивает мне. Чертова фантазия…
…
В безлюдных переулках страшно. Страшнее, чем в темноте или в пустой темной комнате без окон. Видеть что-то — это заранее всегда страшнее, чем просто не видеть. Когда не видишь — не знаешь. И это не-знание вполне меня устраивает. Как устраивает то, что я знаю, что сейчас не-день, а на улице не-зима. Этой минимальной информации вполне достаточно, чтобы выжить.
Это как с шифром: когда тебе достаются несложные задания, ты сразу же их разгадываешь, но стоит тебе предложить орешек покрепче, как ты тут же теряешься.
Я не боюсь безлюдных переулков. Точнее, не так. Я не должна бояться безлюдных переулков.
И все же я боюсь.
Страх — это когда желудок липнет к легким, и понимаешь, что больше нечем дышать или что дышать просто-напросто больно. Страх — это когда ты все еще помнишь испещренное шрамами лицо и помнишь этот самый главный вопрос.
"Ты веришь в Бога, Кесси?"
Кончиками пальцев я хватаюсь за стены домов как за спасательный круг, думаю, что, если заблужусь, то в любом случае смогу вернуться обратно — это как протянутый канат — что-то вроде надежды.
Внезапно мои пальцы натыкаются на очередную стену, и через организм тут же пробивается знакомое ощущение. Знакомый материал, знакомые впадинки-трещинки… Даже запах знакомый. Потому что я чувствую.
Я что есть силы зажмуриваю глаза и прикусываю губу — и там сразу же выступает кровь. Противное чувство. Как будто в горло целую пригоршню пятицентовиков запихнули. Но реальность не отступает — все те же запахи, те же ощущения. Что-то отдаленно знакомое, мертвой хваткой вцепившееся мне в память.
Я знаю, что не должна этого делать. Не предполагаю, не угадываю — просто знаю. Как все знала Кесси, которая ничего не видела.
Я знаю, что должна обратить внимание на то, что свет горит только в одном окне на первом этаже и больше оттуда не доносится ни единого звука.
Я знаю, что должна просто повернуть в противоположную сторону и продолжить свою игру в лабиринт, потому что когда-нибудь Нью-Йорк все же выпустит меня из своих сетей.
Я знаю, что максимум, что я могу спросить у него так это, могу ли я вызвать от него такси. Знаю, что не должна рассчитывать на то, что он пригласит меня в дом, который я видела только в своих фантазиях. Дом с "не-моей" комнатой на втором этаже.
Всезнайка Кесси, — так бы назвал меня Ким, если бы был рядом.
Но это не его голос я сейчас слышу в моей голове.
21. "Эти сны никогда не отпустят меня"
Они никогда не отпустят меня. Эти сны — без единой картинки, — но так мощно въедающиеся в мозг своим цветом-вкусом-запахом, они всегда будут держать меня в своих цепких лапах. Они будут мучить меня до тех пор, пока я не сойду с ума или не умру, но даже в случае смерти я не знаю, отпустят ли меня мои сны.
Мне часто снится его — Кимов — голос. Голос, просящий меня не совершать глупости.
И в этих снах я иду в темноте, не зная, крадусь ли я по краю трясины или по тоненькой жердочке, вот-вот готовой скинуть меня вниз, в пропасть. В этих снах я иду на его голос как на горящий впереди свет.
Но — почему-то — чем дальше захожу — тем дальше от меня голос.
Я просыпаюсь.
…
— Что-то забыла? — Он спрашивает обыденно, как будто не видит в моем визите ничего необычного. Как будто я прихожу к нему каждый день, как будто я только что была у него в гостях и поэтому он спрашивает, не забыла ли я что-нибудь.
Я не знаю, что ему ответить; не знаю, нужно ли ему вообще что-либо отвечать. Как будто это естесственно — молчать в присутствии Шона.
— Хотела спросить, — наконец, выдавливаю я.
Он кивает, так, небрежно.
— Валяй, Кесс.
Он стоит, прислонившись к дверному косяку — двери, знакомой мне только на ощупь. Руки сложены как какая-нибудь загородка, подбородок вздернут, в глазах — невозмутимость. Как хорошо, что прежде я не могла видеть в нем эту невозмутимость.
— Насчет… — я давлюсь вечерним воздухом, — … тех таблеток.
Шон понимающе хмыкает, с таким выражением лица — я так и знал, Кесси, я так и знал. Затем он проходит в дом — я, неуверенно, но следую за ним. В холле на стене — единственная рамка без фотографии. Проследив за моим взглядом, Шон снова улыбается.
— А ты не думала, что эти таблетки что-то вроде "ангельской пыли"? — фыркает он.
Я качаю головой.
— Я бы почувствовала, Шон. Тебе ли не знать, что я могу чувствовать всю эту дрянь?
Разговор явно не клеится. Он молчит — чего-то явно выжидает, наверное, моих очередных откровений.
Он протягивает мне горстку знакомых граненых таблеток — белых, ничем не примечательных.
— Они притупляют работу вестибулярного аппарата, Кесси. Обычные таблетки против укачивания, — как бы между прочим бросает Шон и отворачивается. А затем тихо-тихо добавляет, — В понедельник в соборе святой Елизаветы на Седьмой авеню, в полдень. Я думаю, тебе захочется прийти. Ким будет рад тебя видеть.
…
Ким всегда был прав — даже когда ошибался, он всегда был во всем прав. И меня это раздражает, бесит, доводит до чертиков. Как оставшийся на одежде запах наркоты или вечная опасная усмешка Джо. Это мой личный цирковой номер, выработанный за долгие годы рефлекс: хотите разозлить Кесси — скажите, что Ким был прав.
Даже когда он лгал, он всегда, черт возьми, был прав.
Эти сны, в которых я слышу его голос — они сродни самым страшным кошмарам. Сны, где я слышу только его голос, сны, где этот голос пускает тысячи зарядов по моему телу, заставляет чувствовать его присутствие.