«Нелегко было сразу заставить военных, прошедших с оружием пол-Европы, опять быть смирными и послушными… вооруженный бандитизм был… нормальным явлением. Именно поэтому Сталин ввел в 1949 году смертную казнь… С большим трудом к середине пятидесятых… стягивая все туже и туже солдатскую вольницу, вернули довоенное послушание».
С солдатами, знаете, вообще нельзя без строгости. У нас почему-то военные писатели обходят тему заградотрядов. А чего стесняться, дело-то простое: оказывается, немцы на передовой смущали покой наших солдат, запуская через громкоговорители лирические песни в исполнении искусительных голосов русских певиц, и, дабы «солдатские сердца менее склонны были искуситься призывами русской девки, за спинами солдат варили свои каши заградительные отряды». А что? Весьма эффектное и, видимо, доступное потенциальному читателю Лимонова объяснение.
С народом нужно только так. Дик уж очень этот народ. Автор рассказывает, как в голодном послевоенном Харькове люди ходили на сельхозвыставку посмотреть на забытые ими молоко, мясо и прочие продукты. Если отвлечься от авторской подачи материала, картина возникает жутковатая, вызывающая боль и сострадание, голодные идут смотреть на недоступную им еду, идут толпами, сметая на своем пути не только солдат из оцепления, но давя друг друга. У Лимонова же свой угол обзора. Алчные взгляды граждан на свинью с поросятами вызывают у него отвращение («каннибальи взгляды»), как и вообще бестолковость, неуправляемость толпы, – автор бережно переносит в повесть слова офицера из оцепления:
«…следует вооружить хотя бы нескольких солдат в каждом взводе дробовиками с обрезанным дулом… отличное средство для разгона».
К функции солдат оцепления автор относится с пониманием:
«Сказать, что обслуживающие овец овчарки и пастухи не нужны стаду и противны природе вещей, значит сказать глупость».
В этой же системе нравственных координат дано, например, такое замечание по поводу купленного на барахолке трофейного детского костюмчика:
«У автора нет никаких слезливых чувств по поводу оставшегося без костюмчика немецкого мальчика, как не было таковых чувств у русского народа в ту пору. Солдат должен брать в покоренных городах свою солдатскую долю добычи – мизерная плата за то, что он играет со смертью каждое мгновение».
Текст здесь как бы играет с читателем, как бы дразнит своей двусмысленностью, рискованностью, балансированием на грани с безнравственным, и если даже автор переступает эту грань, все отыгрывает ироническая интонация, смазывающая буквальный смысл произнесенных слов. Ну действительно, ведь речь у Лимонова идет не об оружии, снятом с убитого врага, а о трофее другого рода – костюмчике, отнятом у немецкого мальчика вооруженным грозным пришельцем. С точки зрения сегодняшней морали – мародерство. Но кому захочется быть ригористом в такой деликатной ситуации. Одно дело – громкие лозунги, памятник в Трептов-парке, другое – реальная жизнь и ее понятия, которые всегда, или почти всегда, ближе к правде. И автор-то говорит, в сущности, правду – никаких сомнений по поводу подобных трофеев у людей того времени, той ситуации не было. И это, наверно, естественно. Но ведь пишет-то наш современник, человек, как и мы, живущий в обществе с уже давно другой, принадлежащей мирному времени шкалой нравственных оценок. И все же, серьезность, с какой следовало сказать автору, что текст его выглядит безнравственным, что русские солдаты пошли на ту войну не за добычей и потому слова о праве «брать в покоренных городах свою солдатскую долю добычи» могут быть оскорбительны для них, – вот эта серьезность по отношению к лимоновскому тексту может выглядеть даже комичной. Ведь автор-то вроде как и не всерьез пишет. С иронией.
Но что это за ирония, над чем? Давайте разберемся в ее характере – это ведь важно и для понимания авторской позиции. Думаю, легко представить реакцию современного читателя, давно снявшего розовые очки, уставшего от трескотни громких слов, на речь, произносимую с пафосом, торжественно, высокопарно. Скорее всего, такой реакцией будет некоторая конфузливость и неловкость за произносящего речь. И в подобной ситуации очень выигрышной была бы легкая доля самоиронии оратора, как бы извиняющегося ею за торжественность своей позы. Подобная ирония не снижает, напротив – снимая недоверие к говорящему, она в конечном счете усиливает пафос. Характер самоиронии Лимонова именно таков. На самом-то деле, несмотря на лукавую игру со смыслами, на постоянную ироничность автора («… У нас была Великая Эпоха»), это повествование, проникнутое пафосом. Пафосом блудного сына, который
«взбунтовался против родителей и, в конце концов, покинул их. Он не сходился с ними во взглядах на семью, на общество, на политику, на государство».
Однако с годами повествователь осознает, что он
«не только плоть от плоти и кровь от крови… российских деревень, но и дух от духа их».
Чему учили его родители?
«Тому же, чему учат детей крестьяне Бургундии, Рейна или фермеры Миссисипи».
Безотказное средство завоевать симпатии читателя, в особенности западного, пережившего уже возвращение «бунтующей молодежи» под отеческий кров. И потом, уже можно с покоренным читателем и поиграть в разные пикантные игры, например дать соответствующий портрет Сталина, или воскресить предписанную тогдашней государственной идеологией мораль, слегка подсмеиваясь над читателем отечественным, с его нынешней серьезностью и непримиримостью, и над простодушной доверчивостью западных читателей, поверивших Домбровскому и Шаламову. Можно даже поиронизировать над своей ролью певца Великой Эпохи. Но до известных пределов. Роль блудного сына, возвращающегося к родному очагу, к ценностям своего детства, обязывает.
«Эта книга – мой вариант Великой Эпохи. Мой взгляд на нее. Я пробился к нему сквозь навязанные мне чужие. Я уверен в моем взгляде».
Как относиться к такому вот неожиданному воскрешению, казалось бы, окончательно скомпрометированного нашей историей мифа? Думаю, что относиться всерьез глупо. Отнесемся так, как сам Лимонов. А чтобы уточнить, как именно, обратимся к самой фигуре писателя. (Он дает для этого право, сделав собственную жизнь содержанием почти всех своих книг, превратив ее в факт литературы.)
Моментом переломным и для судьбы Лимонова, и для его творчества стала эмиграция в США в 1974 году. Молодой, известный в литературных кругах поэт с красавицей женой отбывает за рубеж. Первое потрясение он испытывает немедленно – «уже находясь в Вене, я сразу понял, что нам продали не то, что мы хотели купить» (из интервью с Лимоновым, 1983). Второй удар его настиг уже в США – от него уходит жена. Сдвоенный удар страшен. Болью от него и написана первая прозаическая книга Лимонова «Это я – Эдичка». Книга о крахе надежд, об измене жены, о том, что вместо жизни «национального героя» и «крупнейшего современного русского поэта» в изгнании – бесконечно чужая страна, одиночество, поденная работа «на дне», тяжелая борьба за существование. «Это я – Эдичка» – исповедь Лимонова. Но исповедь особого толка – исповедь-вызов: может, я и противен вам, может, и омерзителен, но люблю я себя таким и мне плевать, что обо мне подумает мир.
Что касается драмы героя как литератора, то Лимонов клеймит заманивших в Америку и обманувших его – «западную пропаганду», «наших Духовных Вождей» и т. п. А на что, собственно, рассчитывал он, полагающий себя крупнейшим национальным поэтом и при этом уезжающий в чужую страну, с чужим языком, чужой культурой, образом жизни? И наконец, главный вопрос, который вызывает чтение этой книга: а зачем, собственно. приехал герой на Запад, для чего ему как писателю обретаемая такой страшной ценой свобода? То есть с каким делом ты приехал? Судя по тексту, вот на этот вопрос, кроме вполне бессодержательного «за свободой приехал», герой ответить не в состоянии. О том, что у писателя может быть своя миссия, свой долг перед отечественной и мировой культурой, которые вынуждают при известных обстоятельствах на такой шаг, герои, видимо, не подозревает.
Иными словами, для той драматической напряженности, которую пытается создать автор «Эдички», явно недостаточно энергии, заключенной в самой ситуации. И, чтобы обострить повествование, в ход идут крайние средства: эпатирующая размашистость политических суждений, поразительная плотность употребления матерных слов и, наконец, эксгибиционистская откровенность в описании сексуальной жизни героя, его жены и окружения. Средства эти, подкрепляя не соответствующий такому надрыву сюжет, оставляют впечатление не силы, а слабости, которая тщится выглядеть силой. И еще – если герой исповеди так презирает окружающий мир, зачем же он перед ним обнажается? Вопрос неизбежный и, увы, предполагающий видимо, только один ответ, до обидного незамысловатый: потребен имидж. Нужно обратить на себя внимание западного читателя, чтобы выделиться в толпе русских, уже начавших выходить из моды со своими бесконечными разговорами о лагерях, о тоталитаризме, о судьбах страны и мира. Ведь, по сути, главное, что движет героем в повести, это стремление выжить, пробиться сквозь равнодушие, вырваться из безвестности. И Лимонов пробился именно этой книгой. Исповедь его, не вызвавшая особой признательности у русских читателей, исключая, впрочем, «Литературную газету» (уж очень хорошо монтировался созданный Лимоновым образ с бывшими тогда в ходу типами эмигрантов из статей Цезаря Солодаря), заставила раскошелиться западных издателей и читателей, привлеченных еще одним изгибом загадочной славянской души. На ближайшие годы литературные перспективы Лимонова смотрелись обнадеживающими («Мне заказали написать что-то в духе "Эдички" о Франции. Издательство "Рамзей" заказало», – из интервью 1983 года). Но имидж, каким бы эффектным он ни был, надо обновлять. Возможно, что на эту мысль навел Лимонова успех его книги «Подросток Савенко»: