И наконец, вопрос, поставленный с самого начала: нынешняя роль критики (критика) сегодня. Басинский и Ермолин предлагают свои, во многом сходные, определения:
«Критик – это идеальный посредник. Он прокладывает пути и строит мосты. Связывая писателя и читателя…» (Ермолин).
«Насколько я понимаю роль комментатора – спортивного, политического, литературного… – она заключается в том, чтобы из непонятного делать понятное. Вот по стадиону бегают человечки в цветных майках. Они забавно прыгают, суетятся, толкают ногами мяч. А комментатор говорит: это такой-то, это такой-то. Первый – защитник. Второй – нападающий» (Басинский).
Казалось бы, просто и ясно – посредник, комментатор. Но простота и очевидность такого определения, если хоть чуть-чуть вдуматься, оказывается мнимой. Есть писатель. Он пишет книги. Кому? Читателю. Но, оказывается, чтобы читатель понял писателя, нужен критик, который должен перевести эту книгу на язык понятий, доступных читателю. И наоборот – критик должен осуществлять обратную связь, объяснять писателю, чего читатель от него, писателя, ждет. Вот такая необходимая в литературе фигура – человек, в отличие от читателя и писателя владеющий сразу двумя языками: читательским и писательским. И возникает вопрос: если писатель не в состоянии сам объясниться с читателем – зачем взялся? И если писатель вообще не знает, что он как писатель должен делать, о чем и как говорить с читателем, почему он писатель? И наконец, если критик может лучше писателя объяснять сложные и нужные читателю вещи и лучше писателя знает, чего от него ждет читатель, зачем он сам не писатель?
Выше я привел только половину ермолинского определения, ту часть, которая совпадает с формулировкой Басинского. Цитирую Ермолина дальше:
«…связывая писателя и читателя, человека и человека, человека и Бога, критик не может существовать в совершенно автономном статусе… Самоизолировавшись от мира, она (критика. – С. К.) отдается бесцельному словопроизводству, не обеспеченному высшей целью, лишенному вектора серьезной и ответственной воли. Автор монолога, летящего в пустоту, не знает своего долга: долга критика перед литературой и читателем, долга гражданина перед обществом, долга человека перед Богом».
Ключевые здесь слова – о наличии «высшей цели», перед которой критик в первую очередь и ответственен и которая подразумевает «вектор серьезной и ответственной воли». Критик, по убеждению Ермолина, присутствует в диалоге читателя и писателя представителем некой Воли, естественно не писательской и не читательской.
В известном смысле можно сказать, что основная проблематика развернувшейся дискуссии – это как раз «проблематика представительства»: от кого? по какому праву и, соответственно, с «какими полномочиями»?
В ермолинской формулировке, необыкновенно емкой, но написанной как раз с ощущением «вектора воли», и в продемонстрированном критиком применении ее к конкретному материалу мне, например, слышится многое от нормативно-«советской» или нормативно-«прогрессистской» традиции. Той, которая в реальной практике предполагает, что критик «ведет за собой литературу». А из этого, в свою очередь, должно следовать, что критик изначально знает, какой должна быть литература.
Детский вопрос: откуда?
Из науки? Я, например, не знаю такой науки. Есть, скажем, литературоведение, в философии есть такая дисциплина – эстетика, но и там и там занимаются изучением уже созданного, но отнюдь не изобретают вечный двигатель.
Про недавнее «раньше» все более или менее ясно. Часть критиков получала Истину и полномочия от Единственно Верного и Вечного Учения, из соответствующих абзацев Установочного Доклада на Главном Съезде. Независимая же критика также нисколько не стеснялась употреблять литературное произведение в прикладных целях. Лучшие критики того времени
«главной своей (не обязательно сформулированной) целью ставили разъяснение и воздействие… они были движителями общественного сознания, учителями и проповедниками» (Наталья Иванова).
И язык не повернется сказать дурное слово о критике того времени – о Кардине, Лакшине, Дедкове, Сарнове…
Но времена, когда идеологическая нагрузка литературы казалась важнее ее собственных, глубинных задач, отошли. Или отходят. Что сегодня?
Попытки представительства «от Православия» для меня, например, в определенном смысле ничем принципиально не отличаются от претензий на водительство от Компартии или от любого другого Самого Нового и Самого Истинного Учения. В каждом из этих вариантов критик мыслится обращающимся к публике с некоего возвышения. Или как «идеальный посредник», разъясняющий читателю и писателю то, чего они не знают. Или как комиссар от имени Передовой Идеологии.
И там и там критик нарушает естественную иерархию, в границах которой литература изначально больше и выше критики. Суждение о творении не может быть выше творения уже по определению. (Я не говорю здесь о взаимоотношениях критика с такими литературными текстами, которые предполагают выполнение только одной – санитарной – функции.)
Как раз художественное произведение, литература и есть тот орган, с помощью которого мы непосредственно соприкасаемся с бытийной проблематикой. Именно здесь, в этом общении, формируется круг понятий, составляющий наши представления об этике. Если бы я воспользовался терминологией Ермолина, я бы сказал, что с Богом мы общаемся и через искусство, через литературу. В этом общении она – литература – первична. Остальное, в том числе и критика, – вторично. Критика помогает нам максимально приблизиться к тому, что содержит литература, и только.
Сегодня, когда литература получает возможность нестесненно выполнять собственное предназначение, естественной для природы взаимоотношений писателя и читателя позицией критика, мне кажется, следовало бы считать представительство его от лица (от имени) публики. То есть критик как один из читателей. Пусть специально обученный для этого, но прежде всего – читатель. Направление его взгляда не сверху вниз – от учителя к ученику, а снизу вверх. Критик публично, то есть вместе с читателями, пытается разобраться в литературном произведении, пытается дотянуться до его смыслов. Он не выносит приговоров, не учит, а – учится. Это не значит, что критик не имеет собственных представлений об истине и добре; не значит, что критик не может сочетать в себе и эксперта, и посредника, и даже проповедника, но выступает он каждый раз от себя лично, а не от имени партии, какой угодно, даже – Партии Добра и Истины, и не от имени какой-то Эстетической Концепции, даже самой Научной. Выступает как читатель. Его субъективное восприятие всегда первично, концепция – вторична. То есть каждое прочтение критиком талантливого произведения является проверкой его (критика) концепции, а не наоборот – не проверкой на «доброкачественность» художественного произведения с помощью концепции.
Только выбрав такую позицию, он избавляется от гордыни лидера. И как раз эта позиция дает критику, на мой взгляд, наибольшие возможности для проявления ума, культуры, таланта. При этом она не стесняет читателя, отводя ему роль ученика. А главное, мешает критику при истолковании деформировать литературу в угоду той или иной идеологии.
Приведенная выше (прошу прощения за ее громоздкость) формулировка во многом складывалась у меня в процессе чтения полосы «Искусство» в газете «Сегодня». Не потому, что помещенные там тексты самые лучшие, но потому, что – самые характерные для нынешней ситуации. Именно там критика пробует себя в новой роли, демонстрируя и ее, этой новой роли, преимущества, и ее серьезные недостатки.
Причем недостатки этой полосы, как водится, оказываются продолжением ее же достоинств. Первым и основным в перечне этих специфических достоинств-недостатков я бы назвал стиль [8] ее авторов. Сложилась парадоксальнейшая ситуация. В принципе, стиль, которым начали писать критики, был рожден прежде всего стремлением к максимальной открытости, демократичности критического текста. Критик не делит читателей на равных себе собеседников и на «обычных», «рядовых». Он изначально уважает умственные и культурные возможности своего читателя. Критик обращается к читателю как к себе, не делая различия. Он уважает читателя, и он уважает Литературу. Он как бы изначально предполагает, что литература выше нас с вами, она требует, чтобы мы дотянулись до нее, а не опускает ее на уровень «обычного», «рядового» читателя (определения «обычный», «рядовой» взяты из цитированного выше текста Ермолина, – так и вижу этого «обычного, рядового», за волосы отрывающего себя от телевизора с «Просто Марией» для прочтения в «Сегодня» очередного текста Ю. Гладильщикова или А. Ковалева).
Но чем больше свободы, тем больше требуется самодисциплины. Вот место, которое, на мой взгляд, оказалось скользким для некоторых обозревателей «Сегодня». Они слишком обрадовались тому, что теперь можно быть публично умными, публично образованными, талантливыми, оригинальными, раскованными. И эта свобода в какой-то момент начала становиться для них самоценной. Только так я могу объяснить чрезмерное увлечение обозревателей «Сегодня» терминологией, прихотливостью изложения, интеллектуальной игрой. Или такую, например, загадочную для меня особенность текстов талантливого Кузьминского, у которого обаятельная раскованность может вдруг обернуться размашистой (если не сказать больше) категоричностью: «скурвились на кольцевых линиях метро», «клинический идиот» – это все о реально существующих людях, коллегах… Оказалось, что в стремлении критиков к предельной открытости перед читателем можно прийти и к противоположному – недемократичности и почти тусовочной закрытости иных текстов.
Вот этот недостаток и был в первую очередь замечен оппонентами газеты, поставившими телегу впереди лошади. Благо примеров оказалось предостаточно. Разборы отдельных пассажей Кузьминского или Курицына, скажем, в статье Ермолина, на мой взгляд, точны убийственно.