Просторный человек — страница 11 из 67

Шел вдоль леса. Мимо зелено-желтых стволов осин, богатых весенними соками.

…В них хорошие соки, во мне дурные. А где взять хорошие? Опять все то же, то же лезет в голову. Нормальному человеку свойственно любить дело, которым занят. И хочется, чтобы помощники были толковыми. А уж коль посчастливилось и один бестолковый ушел (заболел, жаль, конечно), то возьмите нового-то знающего. Предложил ведь я Валентина — только что аспирантуру окончил, семи пядей во лбу парень. Так нет, из другого отдела переводят клушу. Здесь, оказывается, оклад повыше. Ах ты черт! Она ребенка растит одна. Опять же — гуманное соображение. А наука? Да кому какое дело до науки!

— Тетка эта — тупица, все знают!

— Не кричите, пожалуйста, Вадим Клавдиевич. (Такой разговор с начальником.)

— А уборщица троих растит. Возьмите ее!

— Я не желаю в таком тоне…

— Да она еще посмышленей, уверяю вас!

— Ну, хватит, хватит, Вадим, успокойтесь. Я тоже не во всем волен.

А, вот в чем дело. Значит, сплетни о крупном блате этой тихой женщины не лишены оснований.

— Это, конечно, довод, но я не могу тянуть без помощников!

— Странно говорите, Вадим, не по-товарищески.

И верно, неловко вышло. Неловко перед сотрудниками. Не всякая правда хороша.

И теперь человек по имени Вадим морщится, мотает головой, стряхивая весь этот разговор.


Тьфу, тьфу, в который раз. Смотри, глупец, вон старый лист, проткнутый травяным ростком… Вот и мы, старые дурни… Какая глупая аналогия. А где же эти ростки? А? Есть, есть! Есть отличные ребята. Они, многие из них, только вид делают, что циничны, что успех измеряют деньгами, загранпоездками, возможностью пользоваться благами жизни. А сами работают неотрывно, жадно, алчно. Успеть ли им за благами? При такой-то нагрузке? Вот и Валентин так бы работал, это точно. Да как можно было отказаться от такого парня?! Мы бы с ним горы своро… Ну, хватит, хватит, какие там горы, охладись, погляди, здесь — просто весна. Тебе дарят весну. И это больше, чем наука и твои копошения в икс- и игрек-хромосомах, в загадках, которые возникают рядом с каждой новой отгадкой. Это больше, потому что именно здесь живут все неразъятые тайны, но они в гармонии, в покое, в естественном своем существовании, которое заведено не тобой. Просто лес, его влажное дыханье, глазки и разводы на стволах осин, а выше — их еще голые ветки, как бы нанесенные зелено-желтым поверх темной хвои. Причудливые, точно реки на географической карте, — тянутся, льются, разветвляясь с юга на север…

На плечо упал мягкий червячок — темно-бордовый, затканный серым пухом: цветок все той же осины, — в ней ведь всегда подспудно живет красное.

Вадим замедлил шаги, снял с плеча, положил на ладонь подарок, разглядывая. Вот и хорошо, живая природа. Вот и смотри, любуйся, радуйся ей. А тебе мало. Дай разъять. И природу разъять, а то, глядишь, и человека. Интересно тебе, в каких человеческих генах какие признаки закодированы?

Да, интересно.

Ты уже не можешь остановиться, как все, кто испытывает этот голод. Академик Энгельгардт, кажется, сказал, что основной движущей силой творческой деятельности ученого является чувство интеллектуального голода…

И — снова на те же рельсы: да, да, это чувство так свойственно Валентину, странному, вздернутому молодому человеку, которого Вадим заметил на защите диссертации (ходил наш Вадим Клавдиевич в поисках людей, идей, работ — не ленился: тут ведь только зазевайся, не прочти, не услышь — и ты непоправимо устарел).

Вадим любил одаренность — общую одаренность: ему нравилось, что Валя помнил множество необязательных вещей, где-то попавшихся на его пути и показавшихся интересными; и что шагая и нервно, схватчиво слушая собеседника, мог вдруг замурлыкать причудливую мелодию Прокофьева, не замечая ее сложности.

После той защиты они подружились на равных, и Вадим, уже немолодой ученый, искренне робел, обсуждая какую-либо проблему, боясь быть неточным, упустить что-либо. А робкий Валентин пер напролом.

— Вот вы не интересуетесь вирусологией, а между тем, по последним данным…

И такого парня променять на толстозадую тетку, у которой к тому же все валится из рук: ценное качество для работника лаборатории!


Раздражение на тех, кому все равно, еще вспыхивало, но уже важнее было то, о чем говорили и спорили с Валентином, а поверх всего — обтекающий этот, весенний, утренний туман да безлистые лохмы берез, тонущие в нем и вдруг выплывающие (это ветер колыхнул белесый нависший полог). И все это зримое постепенно вытесняло скрежещущие мысли. Ничего, а? Ничего! Хорошо даже!

Его очки были темными, но он привык мысленно корректировать цвета, высветлять. Поэтому и не расходился с другими в оценках. И сейчас, когда лиловое солнце оседало лучами на темно-коричневых стволах берез… Впрочем, нет, нет, это только на секунду показалось, пока опущены вожжи, поскольку эта несуразица на работе (черт бы с ней!)… и еще что-то… Ах да, мамино поручение!

Вадиму как-то удавалось держать его на задворках памяти, — неприятно ведь: то не бывал ни разу у старика (это он так об отце — как бы от имени вчуже обсуждающих), а теперь вот пожалуйста — явился наследничек! (Но маме нельзя перечить.) А почему, собственно, не бывал? Да не звал его отец! Боялся оторвать от работы? Или опять-таки из-за мамы: она к тому времени почти перестала двигаться, и отцу, вероятно, неловко было лишать ее еще и общества сына…

Наследничек едет!.. И дорогу тут не найдет!

У Вадима бывали дни затрудненных внешних контактов. Тогда он ни за чем не мог обратиться к своему собрату — человеку. Даже если бы умирал с голоду. И нынешний день был такой. Потому он не стал спрашивать дорогу у сошедших с поезда. А их было много. Куда они, эти крутобедрые женщины средних лет — сдобные, подкрашенные, коротконогие? Все несли, скособочившись, тяжелые чемоданы. И мужчины в темных, не по погоде, костюмах, с набитыми портфелями. Куда они все?

Хорошо ли было со стороны мамы посылать его сюда? Посылать? Впрочем, именно так: ведь он в подчиненном положении — он сильнее, мобильнее, физически крепче, моложе, и потому подчинен, то есть отброшен на слабую позицию. Не смеет перечить.

(— Эта девушка, которая тебе нравится… У нее неприятный голос. А голос о многом говорит, теперь-то я знаю!

Дело в том, что мама перестала видеть. У нее нет никаких повреждений зрительного нерва или сетчатки — это засвидетельствовали лучшие врачи, званные еще отцом. Но она не видит. То есть не так, чтобы совсем, иногда даже различает силуэты…

— Мама, но с чего ты взяла, что она мне нравится?

— О, тебя-то уж я слышу! Этот приглушенный, воркующий бас!.. Не делай опрометчивых шагов!)

И он робеет возразить. И шагов не делает: вот уже за сорок человеку, а он все при ней. Она слабая и потому сильнее. А он сильнее и оттого — слаб. Парадокс, а?[3]

Он выбивает из пачки сигарету, щелкает зажигалкой. Дух табака, жжение дыма желанны. Но в кристальном этом воздухе противоестественны.

Он бросает недокуренную сигарету и зарывает в землю, чтоб не белела тут. И убыстряет шаг… Сила! Тяжело под силой. Не себе принадлежишь. Вот загнала — да, загнала сюда. Понимала ведь, что он не хочет!

Трава чуть проклюнулась. За кустами клочок снега. На снегу две близкие длинные вмятины — лыжня. Рано в лесу и щебетно, все что-то трепыхается, голосит. Малые птахи и большие. Сырая земля — живая какая-то. Пахнет прелым листом, может, лосем, который ходил здесь, обглодал верхушки сосенок — самые свечки, заломал ветки ольхи, а березовые почему-то не тронул. Не вкусно? Кое-где высоко брал. Здоровенный! И — первый цветок. Еще не совсем ясно, что это будет белая звездчатка: лепестки собраны в горстку и повисли знаком вопроса. Белый вопрос. И на него придет белый ответ: да, да, будет тепло, воздух станет густым, чтобы опереться об него, поднатужиться и раскрыть белоснежную звездочку! Так бывает всегда. Об этом знают корешки, соки, идущие от корней, листья… А они насосались этого знания от семечка, упавшего тогда еще, давно, в теплую влажную землю.

Теперь Вадим шел, часто останавливаясь. Раздражение истаяло. Скорее, наоборот, был благодарен матери: без нее не увидел бы всего этого. Может, даже она нарочно послала?

Очень может быть. Ведь когда-то, в его детстве, они рано уезжали куда-нибудь в деревню. И там он ходил босиком, нос облупливался, волосы выгорали, он бегал с ребятами на прополку, грыз морковь, обтерев землю об трусы, лазал в сады за яблоками, играл в лапту и в футбол, был ловок, почти всегда незаметно и мягко верховодил — особенно к концу лета, когда все уже прилипали к нему, жалели, что скоро уедет… Он знал в себе это свойство — медленно, постепенно притягивать — и не волновался: сначала понезамечают, а уж потом прибьются к нему. Потому и не спешил, не волновался.

Мама же завоевывала людей сразу. Красивая, изящная, породистая, точно сошедшая с портрета Рокотова, она безвольно протягивала руку, здороваясь, а ее темные глаза уже вбирали, впитывали человека. И куда бы ни приезжала, тотчас все начинало вращаться вокруг нее. Она постоянно недомогала, но недомогала красиво и как-то всласть. То у нее болело сердце, но не так, как у других, которые безобразно хватают воздух побелевшими губами! Она мягко усаживалась в кресло и слабым голосом просила подать ей валерьяновые капли: «…да нет же, не в стакан, там есть моя чашечка, розовая, японская. Ну, слава богу…» И, приняв лекарство, красиво запрокидывала голову и некоторое время пребывала в покое. Потом все проходило.

Иногда у нее поднималось давление.

«Никакой химии, дорогой (это — отцу). У меня там наливка, да, да, всего на один глоток. И я, к сожалению, не смогу помочь тебе убрать комнату».

Обычно она полулежала или сидела размягченно возле окна, и это было так красиво, что отец (он, кажется, не относился всерьез к ее хворям) иногда говорил кому-нибудь из друзей:

«У меня ощущение, что я поймал и держу дома русалку или фею с ослабленными нервами… А ведь это требует заботы. Вон у тебя кошка живет, и то ты весь иссуетился! (Друзья, кажется, хотели, чтобы мама работала или заботилась об отце, или что-то в этом роде.)