— Но я не совсем понимаю, что в а м этот князь?
— Не он же один! И американец этот, и… вы. Вы тоже!
— Нет, я ничего такого не утверждаю, не подтасовывайте! — рассердился вдруг Вадим. Почему он, в самом деле, должен тут заниматься больным самолюбием чужого ему человека, да еще недружелюбно настроенного?!
— Но вы же сказали — разные способности…
— Что я, соврал, что ли? Это же очевидно! Вы как учились в школе?
— Слава богу, на пятерки!
— Зубрили, что ли?
— Нет, не больше других.
— А другие тоже на пятерки?
— Ну да! Еще чего?!
— Значит, вы были способней?
Рыжие глаза по-рысьи блеснули: вся теория повернулась в его сторону. Хорошо. Но, видно, не очень. Что-то не так. Вадим ждал вопроса, и вопрос последовал:
— Отчего же я — слесарь, а вы, к примеру, — ученый?
— При чем тут я?
— Очень даже при чем.
— Не вижу.
— Да выпейте, выпейте вы, — вмешалась вдруг тетя Паня. — А ты, Олесик, зря так. Все у тебя было — шел бы учился.
— Стоп, стоп, тетя Паня. Мы в другом, так сказать, ключе ведем беседу. В теоррретическом. Ну так — за нас, что мы — разные.
Они выпили, пожевали хлеба с медом: эх, тошно это — мед под водку.
Вадим захмелел быстро и тяжело. Не надо было гнаться за этим рыжеглазым: ну вливает одним глотком, и ладно. А теперь что? Ему было трудно держаться в рамках. Потому что хотелось уйти отсюда. Вернее, нет, от тети Пани — нет. Но этот… Тетя Паня — она будто мама. Не е г о мама, то есть не Варвара Федоровна, а вообще. Добрая.
…С чужими, гордыми
не пей, сынок, вина.
И тайной речи их
внимай не без опаски.
Ах, все так близко
к пагубной
развязке…
Над миром так
натянута струна.
Нет, это не туда и не о том.
Вадим лег головой на руки, и поплыли облака, небо над горами, а перевернешься — сверху море, — чуть раскачивается огромная чаша его, и это, может быть, теперь, а может — две тысячи лет назад. Чаша его. Зелено-сиреневая чаша его. И скала. У края чаши. Что так близко край? Уже долетели? Но крылья еще держат, еще не потерлись перья, и можно бы дальше. Но что-то мешает. А, вот что: рыжий этот взгляд в упор. Как на мушку взял.
— Захмелел, а?
— Да, что-то…
— Или так, для прикиду?
— Мм?
— Может, прикидываешься, говорю, чтоб избежать.
— Чего избежать?
— Беседы. Точнее — истины.
— Какой?
— О чем говорили-то — помнишь? Так вот, мы могли бы быть совсем одинаковыми. А не получилось. Почему? Можно так выровнять эти, ну, гены, что ли?.. Чтоб совсем одинаковые?
Он тоже, кажется, был пьян. И злился. Все еще злился. На что?
— Я не хочу… не хотел бы быть одинаковым с вами! — сказал Вадим и заносчиво поднял голову. — Простите, я не хотел бы!
— А мог!
— Почему это?
— Да вы закусите, мальчики. Вот сейчас я маслица дам.
— Постой, теть Пань. Так, спрашиваешь, почему мог бы? Потому что ты тоже похож на него. И я похож.
— На кого это я похож? Кроме отца, разумеется?
— Хм! — впервые улыбнулся Олег, широко и недобро. — Так ведь и я на него же.
— Как это?
— Как и ты. Я его сын, понял. Так что вот, братик. Не очень заносись.
Вадим вскочил с головой свежей, будто и не пил:
— Врешь ты все, гад!
— Так я тебе не по нраву? — вдруг захохотал Олег. — Во, как подкинуло! Чем же я тебя не устроил-то, а? — И перешел на шепот: — Чем я тебе не брат, а? Чем?!
Белые его зубы с золотой коронкой обнажились, как у зверя, готового к прыжку; мутные бешеные глаза прояснились, и светилась в них открытая ненависть.
Бросится! Такой бросится, перегрызет глотку!.. А из-за чего? Это я… это я мог бы… Мой, мой отец уезжал к нему. А сперва — к его матери, чтобы он потом появился, гад такой. Гад! Он про отца наврал. Что-то еще тут есть. Другая корысть. Отец не мог… Мы почти ровесники с этим… Олесиком!.. Нет, нет!
— Я не верю тебе, — сказал Вадим. — Я не верю. Отец… — И запнулся. Потому что понял, на кого тот похож. Он действительно был похож на отца. Только снять этот нажим, эту настырность.
— А чего не верить? Вон хоть тетю Паню спроси, она не соврет.
Тетя Паня, виновато опустив руки, стояла возле печки.
— Ну, чего молчишь, теть Пань?
— А что ж сказать, Олесик? И ничего нету дурного здесь. Человек помер, дело давнее. А ведь мама твоя, Вадим, она болела все, а Клавдий Александрович — он в силе был. Да и Настя, Олесика-то мать, она женщина ладная. И не кривись, Олег, не злобствуй, не ее вина в твоих делах. Не ее! А что при немцах — так она уж отстрадала свое, выжгло все в ней. А ты, Вадим, не смотри на него — он только сперва такой, а потом все и забудет. Выбубнит злость-то — и опять хорош.
— Не пришелся я ему, теть Пань, по нраву, вот что, — подхватил Олег, всем видом своим опровергая ее утверждение об отходчивости. Или, может, еще не «выбубнил»? — И знаю, почему. Ох, знаю. — Глаза его снова затуманились, чутки ноздри вздрогнули. — А дело простенькое, изначальное. — Он вроде бы снова стал хмелеть и набирать куражу. — Ты вошел в эту жизнь через парадные двери. А я с помойки. Вот что. И пахнет от нас по-разному.
Вадим сделал протестующий жест, но тот не дал слова:
— Да, да! Моя мамаша была подавальщицей.
— Официанткой, — поправила тетя Паня одними губами.
— Подавальщицей, — голосом нажал Олег. — И при немцах, при оккупации… Это враки, что я от немца. Ты их слушай больше, гадов, соседей. Я мать не оправдываю, тоже сука порядочная. Но у меня метрика о рождении… до войны… да. И я ходил к ней на кухню, мимо свалки, с бидоном — за супом и за отбросами. Суп — себе, а отбросы — поросенку. Держали поросеночка. Вот так.
— Небедно жили, — невпопад кивнула тетя Паня, желая примирить.
— Хм, небедно… А сколько унижения?!
— А что, собственно, унижало? Т е б я-то что? Ведь если оккупация, то — всем… и тете Пане… А разве она такая? — подвинулся на локтях Вадим. Он теперь хотел понять, в чем его вина. Или отца? Что и м вменяется?
— Ах, что именно? Да вот хотя бы этот бидон.
Ну да, да, судьба сложилась иначе, раз попали под немца. Это можно понять. Но ч т о должен был отец? Ведь он воевал. А мамаша Олега, стало быть, с немцами, так, что ли? И отец потом простил ее? Господи, что мы знаем даже о близких своих? Но почему я виноват, что они от врагов получали?
И Олег слышал неприятие Вадима и кипел.
— Могли не брать у фашистов, скажешь?
Вадим не ответил.
— Ну, с меня по сей день спрос идет, а ведь я вот таким пацаном был. А может, и прокормились бы, а, теть Пань?
— Что ты, что ты про это завел! Кто тебя виноватит? Да мать с утра до ночи… И огород, и корова, кроликов тоже держала, поросенка… Ведь Олегу-то — уж это позже, после войны — одному из всей деревни мотоцикл купили, как школу кончил. Вот какая была добытчица.
— «Добытчик» про мужчину обычно говорят, верно? — ласково протянул Олег, — А мужчины-то у нас и не было. У в а с он был в те поры. У в а ш е й маменьки. И в войну в а м аттестат посылал.
И Вадим с удивлением подумал: неужели отец не помогал им? И тотчас, как ружейная отдача, — обратный ход чувства — обида: неужели тайком от нас с мамой сюда ездил? Встречался с Олегом этим, с сыном? Ходили в лес втроем, семьей, отец беседовал с ним! И от этой ревнивой горечи перехватило горло.
— Так вы… так ты по материальным соображениям ну… ты говорил, что — слесарем…
— Недоучился-то? Да ведь как сказать? — запнулся Олег.
— Грех тебе жаловаться, Олесик, — опять вмешалась тетя Паня и закивала Вадиму. — Да отец им помогал, чего напраслину-то нести.
Вот как — помогал, значит!
— А внимание? — выкрикнул Олег. И Вадиму вдруг показалось смешным: эдакий сиротка пожилого виду. — А внимание где? Ну, наградил способностями, — так у меня и мать не дура! А дальше что? Тебе он и советы, да и вся обстановка! Что ж он ее, мою-то мать, с работы не снял, учиться не послал?
Вадим опять удивился: будто так просто взрослую тетку послать учиться. И зачем?
— А вам, — Вадим все же опять перешел на «вы». — А вам он что, не советовал дальше учиться?
— Почему не советовал?
— Денег не было на учебу?
— Да ты меня не лови. Не все в деньгах! Я говорю — бидон вот этот с едой поперек моей жизни стоял.
— Полно вам. Прямо уж на классовую основу перевели: «парадные двери», «черный ход». Ну, а если не в деньгах, в чем тогда дело?
— Судили его, — подсказала тетя Паня. — Он на своем мотоцикле паренька одного сшиб. Так судили. И судья очень в гневе был, что сшиб и мимо проскочил. Он, Олесик-то, испугался, выпивши немного был, ну и поспешил, значит. А судья говорит — это как же можно! Его тоже понять надо, судью-то…
— Ну, все выложила? — оборвал Олег и повернул бешеное свое лицо к Вадиму: — Так вам что: плох я? Плох? Судимость имею. И еще отдельно записали про аморальное поведение. Не нравлюсь? Так вот я тебе что скажу. Ты зачем приехал-то? За домом? Вот тебе дом! — И он сунул Вадиму под нос черноватый кукиш. — Дом — дерьмо. А не дам. Делить там нечего — одна комната. Он и мне-то не нужен. А не дам. Хочешь — судись. Ты, конечно, законный, да кто я — тоже тут знают. Подтвердят. Вот так-то, братик дорогой. Ты такой ученый у нас, чистенький. А я пью. Да, пью.
Теперь Вадим видел, ясно видел, что здесь — неудачничество. И что вся резкость — от него. Он уже встречал этот тип легкоранимого хама, который других не пощадит, а на него косо не глянь — обидится. Встречал и чувствовал злое отталкивание. И потому ничто не дрогнуло в нем для жалости — ни одна жилочка. Помойки какие-то, бидоны… Что мешало учиться-то? И способен был, и теперь еще, видно, память хорошая. Поленился? Смирился легко: ах, обидели, осудили… Да ты, гад, человека сбил и не помог. А жив ли тот человек? И если жив — не калека ли?