Просторный человек — страница 2 из 67

Я не взяла самоотвода.

Я проголосовала не за него. И даже больше — попросила слова и призвала всех обратить внимание на другого человека (опять же — какая разница на кого, ну, на Женю Ниточкина в данном случае). И вот бедный наш Славик не добрал голосов и не был избран. А я была. Была! И очень обрадовалась. Тогда. Очень обрадовалась!

А Владислав… Он не обиделся. Видимо, счел нужным не обидеться. Поздравил меня и проводил до дому.

— Ты ваба́нковая девчонка, я люблю таких.

Светлые глаза его бегали растерянно. Его было жаль, и дополнительных эмоций он не вызывал.

Кир-старший ахнул, увидев нас на улице (пошел встречать свою дорогую труженицу). Обвел меня неузнающим взглядом, проследовал мимо. Вернулся поздно (ах, как я ждала!) и только головой покачал:

— Ну и отхватила красавца!

— Кир, здесь не моя вина, поверь мне!

— Верю, верю. Встречать, однако, больше не пойду.


Как прекрасно молоды мы были! Э, да что об этом. Много лет прошло.

Теперь, порвав с аспирантурой, я устраивалась в одну контору, которая называлась управлением и была вполне серьезным местом для приложения сил. Правда, тут не столько экономика, сколько финансовое дело. Но его я тоже знала. И должна была явиться через неделю уже к началу рабочего дня. А пока жила на даче подруги (подруга уехала с семьей на юг) и совершала походы-круги по незнакомым окрестностям. А солнце шло стороной, своим кругом, не пересекаясь, но и не теряясь из виду. У меня была ярко-красная, плотной вязки кофта, которую обычно я стеснялась надевать, а тут ходила в ней. И не могла успокоиться. Ходила, ходила кругами. Потому что, придя для окончательной беседы к руководителю управления, я убедилась, что это не кто иной, как Василий Поликарпович Котельников — Вася, Ва́сюшка, даже, если хотите, Василёк, только сильно раздавшийся в кости, плотный телом и душевно малодоступный.

Я вошла к нему вместе с начальником отдела кадров — красивой кареглазой блондинкой, на смуглой щеке которой была нежная родинка. Его светлые, но темные от ресниц глаза обласкали ее вместе с несколько провинциальной копной волос и родинкой, а потом только устремились ко мне и выразили удивление: о, вот, мол, кто пожаловал. Это была уловка, потому что мои документы лежали на столе, а эту красотку он мог обласкивать и без меня хоть каждые пять минут — она сидела в кабинете напротив. Стало быть, волновался чиновный мой Вася. Стало быть, так.

— Я пойду, Василь Поликарпыч, — сказала Отдел Кадров официально. Официальность была не наигранной. Ничего у них нет!


Я ходила, ходила кругами в своей красной кофте, и красное солнце — тоже кругами, и мы не пересекались.

Я слыхала и раньше про такую аномалию, что человек крупный порой вызывает к себе любовь малую, а помельче — огромную. Слыхала, но не думала подтвердить своим опытом. Что до Василия Поликарпыча, то все это к нему не имеет отношения.


Мы с ним встретились сколько-то лет назад. Я тогда подрабатывала в экономическом отделе газеты — ездила туда, где пробивались, так сказать, ростки нового. И куда другим неохота. Газета была солидной и на местах привечали хорошо. На этот раз отправлялась я километров за двести, в большое село, местные власти ждали, просили выехать с поездом 12.10 и сойти за две остановки до большой станции, откуда все добирались до села автобусом, а меня на малом полустанке встретит товарищ из райкома — он как раз там проводит собрание в совхозе — и заодно подбросит на райкомовской машине. Получалось красиво: оказывали внимание, но и лебезить не хотели.

Начинание этого района было с точки зрения экономики великолепно. Они построили по всему селу длинные двухэтажные дома с паровым отоплением, переселили в них окрестных крестьян, а приусадебные их земли запахивали, получили уже отличный урожай — к слову сказать, участки эти удобрены были отменно — в хозяйствах еще водились коровы, козы и поросята. Но основная выгода, разумеется, не в этом. А в объединении разбросанных деревень, так сказать — в концентрации: и руководству удобней руководить, и крестьянам — крестьянствовать (на машинах их теперь возят к полям и лугам. Плохо ли?). Честно говоря, ехала я без энтузиазма, потому что детство провела в местах более патриархальных, любила обычную, без новшеств, русскую деревню.

Но мое дело для газеты было цифровое, экономическое, без сантиментов. А на поезд я все же опоздала: так бывает иногда, если чего не хочется, — тянешь, тянешь… И выехала не в двенадцать, а в два. В вагоне было тепло и малолюдно, а за окном снег и белые узоры на стеклах. Бело, и просторно, и неприютно. Поезд чуть качает, голова стукается о стену, мысли, едва коснувшись чего-нибудь, отшатываются, и вот уже начинает пробирать озноб под шубейкой, и хочется сблизить ноги, руки, голову, съежиться. А про то, где выходить — в городе или на две станции раньше, — про это думать совсем не хочется.

Не знаю, как у других, у меня бывают такие приступы созерцательности, когда просто глядишь перед собой и тени копошатся в голове, не оформляясь в мысли. Очень неудобное свойство, бездельное — ни радости в нем, ни горя, а так — нечто. Неподвижность какая-то. И поэтому станцию свою я тоже чуть не проехала. Подбежала к дверям, они распахнулись, а там пустая платформа, никакой машины и людей нет — только заснеженная фигурка метнулась в соседний вагон уже почти на ходу, а потом снова вывалилась.

Куда идти, было ясно — всего одна тропа тянулась вдоль полотна. Я и потопала по ней в своих городских сапожках на «молниях». Здесь было так же бело и пасмурно, только уже с темнинкой. Она таилась между стволами берез, отталкиваясь от их белизны. Я знала эти оттенки и любила их. Любила это время зимнего дня. И ветер свежий. Озноб скоро прошел, тело напилось теплом от движения. Я топала и тихонько смеялась, была рада как побегу, как авантюре: вы вот сидите в своих душных городских домах, а я иду, иду, и светло мне, и темно; и холодно, и жарко.

И так до тех пор, пока не услыхала: сзади по тропе кто-то догоняет. Справа была насыпь железной дороги, слева — лес, и над ним, уже яркий в синем, — месяц. Сердце застучало выше, чем ему следует, мешая дышать. Не убежишь. А шаги быстрей. И я быстрей. Нет, не убежишь!

Впереди темные, совсем уже темные елочки, не выше меня. Их обтекает дорожка — зайдешь за них и пропадешь на время. Вот, вот, теперь я не видна ему! Может, сигануть, как зайцу, далеко в снег? А? В елки. И притаиться!

И я действительно делаю прыжок, вдавливаюсь в колючие ветки, съеживаюсь, сижу. Только дыханье резкое, будто льдинки нарастают по пути и шуршат, царапают горло: хр, хра, хаа… Из-за этого дыхания не слышно его шагов. Их вообще не слышно. Я гляжу на тропу. А он стоит, отворотясь от меня: крепкий мужичок в валенках и городском пальто длинней, чем надо. И вдруг едва внятно:

— Вы — г-вам?

Ахнула: ясно, ненормальный — про какой-то вигвам! Он потер варежкой губы и — четче:

— Вы не из газеты? А? — Замерзшими губами: — Не из газеты?

Вот он кто: мой встречальщик!

Я смущенно лезу на тропу, пытаюсь вытряхнуть снег из коротких сапог. Близко наклоняется круглое скуластое лицо, совершенно белое от холода.

— Испугались? — говорит он, едва ворочая языком, и улыбается. Тогда становится видно, что он добрый. Во всяком случае — незлобивый. И чем-то милый мне. Лично мне.

— Вы же замерзли совсем, несчастный вы человек! Где ваша машина?

— Отпустил. Там у нас… Да вы идите, идите вперед, мы тут к одним забредем, погреемся.

От него спокойно. И он даже не трет своими вязаными рукавицами белые щеки — очень великодушный!

За деревьями мигает огонек, мы приближаемся к домикам, кажущимся издали сплошной черной стеной.

— Так что у вас там случилось? — спрашиваю.

Я чувствую в себе оживление, какое появляется в присутствии человека, вызывающего симпатию. Это немного заносчивое оживление, чуть насмешливое даже, будто я заведомо выше, лучше, интересней. Наверное, таков мой механизм защиты: восхищаясь кем-нибудь (а это у меня постоянно!), я совершенно беспомощна и не ценю себя ни в грош. Вот и нужна защита!

— Так что у вас там произошло?

— А! — Он нескладно машет рукой, и я, чуть приостанавливаясь, с удовольствием наблюдаю, как он поспешает за мной в своих новых негнущихся валенках. — Шофер наш скандалит с женой. Даже не пойму… Хороший парень, образованный… пьет, правда.

— Ну, ну?

— …В больницу попала.

— Избил, что ли?

— Кто знает. Говорит — на дверь налетела.

— А он?

— Вот отпустил его… к жене… Прощения просить.

— За дверь, что ли?

Человек усмехается смущенно.

— Как вас зовут?

— Котельников. Простите, забыл представиться. Василий Поликарпыч. А вас, мне уже сказали, — Анна Сергеевна. Так, что ли?


Дом, куда он постучал, открылся сразу, впустил нас охотно. Там жила семья школьных учителей — жила довольно бедно, но как-то не убого: молодые муж с женой и девочка лет пяти. Она сразу кинулась к Поликарпычу и уже не слезала с колен, а он отогрелся и теперь светился широким лицом, — неожиданной на этом лице какой-то девичьей улыбкой, и ресницы приспускал тоже по-девичьи, будто было необходимо ему затенить ласковость глаз. «Во какой попался! — думала я в удивлении. — Ну и чудеса!»

Нас поили водочкой, подали на застланный клеенкой стол миску с отварной, холодной уже картошкой и свои, не круто соленые огурцы. Его как-то особо ублажали, но искренне, без суетливости. А рядом с ним и меня пестовали и нянчили, и было мне хорошо. «Эге, да с тобой и правда тепло и уютно!» — думала я.

До поселка, согревшись, добежали не заметили как. Прямо долетели!

— Я им дом этот отбил! Целое сражение было, — радостно, но по-райкомовски сдержанно говорил Поликарпыч.

— У кого же отбили?

— Из колхозного фонда.

— Здесь есть такой?

— Есть. Вот ознакомитесь… Здесь много интересного. — И добавил: — А то что ж, их детей учат, а они не могут учителям условия создать. Разве комнат-то наснимаешься! А при школе — маленькое помещение, не для семьи.