— Это лучшая наша сестра, — сказал о ней Дмитрий Иванович. — Соперировать больного легче, чем потом выходить, это всем известно. Когда в палате Ася, я спокоен за судьбу каждого больного.
— Диме хорошо говорить, — ворчала потом другая сестра, Тоня. — А у нас по двадцать пять больных.
И верно — двадцать пять!
— Трепач он! — хмыкнула Марина. — Говорит строго, а сам только и глядит, где бы урвать.
— У тебя все такие!
— Да что ты, Тонька, врачи-то по вечерам в его кабинете картошку варят да водку пьют.
— Уймись, Марина, ребята со временем не считаются, и утром здесь, и вечером.
— А кто их тут держит? Диссертации готовят — это раз, а второе — видно, семьи такие прекрасные, что видеть их не хочется.
— Тебя не переспоришь!
Молодые врачи да и сам Дима — это правда — покою не знают. И Ася тоже выкладывается до последней капельки. Вначале боялась своей неумелости, — вдруг что не так сделает? — ведь живой человек, мучается. Потом остался этот навык добросовестности, а привычка к чужим страданиям не пришла.
Когда появилась в больнице Татьяна Всеволодовна, она просто измотала Асю, которой все претензии больных казались и кажутся справедливыми. Но зато потом — привязанность на много лет. И другие тоже иной раз шлют поздравления к празднику. «Ты тщеславна, — как-то сказал ей муж. — В тебе тайный, съедающий все живое тщеславец». Ася заплакала от несправедливости. «Что живое съедает? Что?» — и перестала показывать ему эти незамысловатые знаки внимания.
Ася мотнула головой — хватит об этом — и подошла к новенькому. Человек был не очень молодой, с хорошими, чуть вьющимися светлыми волосами, высоким лбом, мелковатым носом и широкими ноздрями. А когда раскрыл глаза, они оказались рыжими, резкими.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте. Вы врач?
— Нет, сестра.
— А…
— Как вы себя чувствуете?
— Больно очень.
— Сейчас, сейчас…
Ася быстро проделывает все, что положено, — уколы, раздачу лекарств, замечает походя, что на висячих карточках у всех, кроме новенького, одинаковая температура: Марина девочка без фантазии.
— Давайте перемеряем, — подает градусник старику, у которого в прошлое ее дежурство поднялась температура.
Тот удивленно поднимает брови:
— Перемеряем? Мне не меряли.
Но она смалчивает. Зачем перед больными унижать медсестру Марину — это наши внутренние дела!
Нет, Ася не борец, она осталась простушкой. Зав. отделением Дима всего лишь поддерживал в ней (и в тех, кому оно дано) это горение, когда восклицал:
— Трудно, трудно работать по совести. Это все знают. Но девальвация совести — это наша погибель. Мы — медики. Это особенная профессия. Милосердная и гордая. — А для других добавлял: — Мы с вами так же смертны, как вот эти люди! Так же зависимы. Мы не можем надеяться, что, участвуя в процессе этой девальвации, останемся в с в о е м горе вне ее.
Он любил говорить абстрактно, вероятно, чтоб никого не обидеть (потому и слушали не очень-то). Но Ася была его сторонницей. Всегда. С самого начала.
— Пригляди за новеньким, — сказал ей Дима. Они быстро шли, почти бежали в одном направлении по длинному-предлинному коридору. — Операция была большая.
— В ы резали? — Ася слышала на летучке, что он, но могла и еще раз послушать.
— Я, я, Асенька. Всю ночь проболтался с ним. Привезли черт те откуда, не знаю, как живым доставили. Будто там, в их далеком загороде, больниц нет. А уж у него в брюшине огурцы с грибочками в водке плавают, вот как прорвало!
Дима, в отличие от многих других хирургов, переживает потом каждую операцию и имеет потребность рассказать.
— Резекцию делали?
— Ну да. Язва на малой кривизне, края плотные, — взял пошире. Но парень, я тебе скажу, кремень.
— Уж я вижу.
Они остановились у лестничной площадки. Дима послал ей свою обаятельную улыбку.
— Эх, Ася, не была бы ты здесь так нужна, взял бы тебя в хирургические сестры.
— Я не готова, Дмитрий Иваныч.
— Ты бы скоренько выучилась!
— Спасибо!
— А то, может, попробуем? Будешь после работы оставаться иногда. Если понравится — подучишься.
— Я подумаю.
Ася польщена: этот Дима, говорят, очень строг в операционной.
— Я пойду, Дмитрий Иванович, — но он попридержал за рукав халата (и опять пробежала искорка):
— Слушай, а вот Коршунов, который… ну, тот самый… известный…
— Какой это «тот самый»?
— Который в печати. О морали, о судах…
— Не знаю, не читала. А что?
— Да ничего. Однофамилец, значит?
Ася пожала плечами, поспешила в палату. Шел рабочий день. Трудный. Всегда трудный из-за того, что много народу. И из-за того, что — по совести.
Ася поила его водой, делала уколы — камфора, антибиотики; слушала дыхание, щупала пульс, вытирала влажным полотенцем уголки губ — у него еще были срыгивания, вытекали остатки желчи. А он по-совиному хмуро глядел желтыми глазами, будто не относил к себе ее заботы.
— Вам больно? — спрашивала Ася. — Хотите, дам болеутоляющее?
— Спасибо, — говорил он недовольно. — Спасибо, терпимо.
И лишь когда стали приходить посетители, а к нему не пришли, подозвал:
— Сестричка, не в службу, а в дружбу, достань чего-нибудь почитать.
Ася дала ему «Огонек» — было несколько журналов, оставленных ушедшими больными. Он кивнул вместо благодарности, и взгляд чуть смягчился.
— Ну, полегче немного? — обрадовалась Ася.
— Да вообще-то больно, — вдруг улыбнулся он. — Я только не люблю лекарства. Вот и терплю. А вы ко всем такая добрая, сестричка?
— Раньше нас называли «сестры милосердия».
— Ну, где милосердия-то взять, — и глаза его опять рассердились.
— Что вы так?
— Ну вот, к примеру, я чуть не загнулся, а она не приехала. Характер выдерживает.
— Кто?
— Жена, кто ж еще. Матери не доехать поездом, у нее ноги распухшие, да там еще до поезда топать… А эта мерзавка!..
— Не сердитесь так. Подумайте о чем-нибудь хорошем. У вас дети есть?
— Есть пацан. Три с половиной года. Поздно я, конечно. Но парень хорош. Так она и его увезла.
— Куда увезла?
— К матери. К себе в семью.
— Поссорились?
— Прогнал я ее. Вот теперь и кажет свой характер.
— Да она, может, и не знает, что вы здесь.
— Может, и не знает, — вдруг лениво согласился он.
— Сестра! Ася! — позвал из другого угла старик.
— Подойди ко мне потом, — вроде бы потребовал, а не попросил желтоглазый.
Однако, злой какой — «прогнал»! А заботы хочет.
Старик поправлялся вяло, потому что был стар. Ничего у него не болело, другой бы встал давно, а он не может, и Ася боялась пролежней. Старик капризничал, ворчал, а того не знал, что Дима держит его лишнее просто потому, что выписать некуда: взрослые дети работают, просят, молят подержать в больнице. Ох, старость — не радость. Ася протерла его камфорным спиртом (целое дело! Но старик своего не упускал), обошла других больных и — опять к новенькому:
— Вы — Ася?
— Да.
— Ну, а я просто «больной»! Обращайся ко мне так. — Он, видно, любил определенность. И с ней искал формы обращения: то «вы», то «ты».
— Хорошо. Давайте пульс проверю.
— Сестричка, Ася, вот вы осудили меня.
— Почему «осудила»?
— Осудили. Что я жену прогнал. А я не весь тут. Я и получше могу быть.
Ему хотелось — о себе, как хочется многим. Ася это понимала. И готова была поддержать.
— Получше-то каждый может, если постарается. А вот — что в человеке главное?!
— Конечно, что-то есть, превалирует.
— Вы кем работаете?
— Я? Слесарем. А что? Слово такое употребил? Так у меня отец… У меня отец был… он вот такой врач! — И немолодой человек этот вдруг сморщился и заплакал.
— Ну, ну, сейчас, сейчас! — Ася принесла валерьянки. А он уже и не плакал.
— Ты что это пойло притащила? За психа приняла?
— После операции бывает. Да тем более — ведь вы раньше не болели, верно?
— Сроду не болел. У меня этот день, когда свалился-то, был не приведи господь. Брата ждал. Брат сводный. Ну, в общем, законный папенькин сынок. И хотел дом отцов забрать. Я и разозлился. А тут Тонька подвернулась. Знаешь, бабе ведь все надо. Услыхала про дом — лучше, говорит, моя сестра переедет, на нее хоть Юрку оставить. А ты, говорю, дрянь, на что? Ведь не работает, а «оставить»!
— Ну, ну, вы особенно-то не разжигайте себя.
— Да, господи! Дом всего и есть дом — деревяшка… А тут жизнь вот — жизнь или смерть. Мне и вообще-то ничего не жалко. Я мотоцикл почти что новенький ее брату отдал. Хм, «дом»! — И вдруг добавил зло и тихо: — А лежу вот один. Никто… Никому…
Ася снова вытерла ему губы (он нахмурился — уже теперь неловко, после разговора), посмотрела температуру: температура что-то поднялась. Но не сказала ему.
— Все у вас хорошо идет. Скоро домой. Постарайтесь думать о чем-нибудь приятном.
И вдруг поняла, что ему, может, и подумать-то не о чем. К этому жизненному сроку, к этому часу не нашел, не собрал, не скопил ничего, что могло бы приманить мысль, повести ее от этих белых кроватей, уток и шприцев, не взрастил в душе ничего, что расширило бы границы убогого сегодняшнего, тяжелого вчерашнего. Бедный, бедный человек!
И взглянула на часы и по какой-то ненужной ассоциации вспомнила, что завтра в это время вернется из командировки муж. Устал, наверное. Измотался. Может, на кого-то обижен — бедный, бедный. И поняла: не за усталость она его жалеет, не за обиды, которые он почти не в силах переносить. Бедный, бедный!..
Ася шла от больного к больному, не упуская ничего, а внутри что-то перестраивалось на обычный «жалельный» лад. К тому, который приедет завтра повелевать и ждать ее любви. Странно, но сильный этот (и действительно многое могущий) человек показался ей совсем беззащитным и обиженным ею. Именно ею.
Когда снова вошла в палату, где новенький, — его глаза так и вобрали ее.