— Увлекаюсь! Ну и дурочка! Да я деньгами увлекаюсь, поездками, почестями, что вот, мол, В. Коршунов все может изложить, и слова — чистый жемчуг! Ха! Жемчуг, брильянт… Были такие раньше тэтовские брильянты — подделки, стекло. Но дорогое, потому что похожее. Я п о х о ж е могу. Поняла? Потому и дорог. А н а с т о я щ и й им не по карману, не по разуму то есть.
Ася и теперь, как всегда, пожалела его за бедность (маленькая площадочка внутри, и та забросана щебенкой, какими-то плитами, из которых он, заведенный робот, строит, строит, никак не выстроит свой — свой, не их общий — белостенный, стандартный дом. И едва пробиваются там травинки, чуть проклевываются побеги возле пней, оставшихся от редкого лесочка). И вдруг что-то кинуло ее к этому бессмысленному, заигравшемуся. Ведь как слепой живет! «Помочь ему! Он не виноват! Это я, я отошла от него, я к нему и шагу не сделала, да будь мы поближе, может, не так дорожил бы всей этой дребеденью!»
— Слава, знаешь что? Пошли ты их всех подальше.
— Что? Ух ты, заговорила, молчунья! Ну, ну?
— Я говорю — уходи оттуда. Проживем.
Ах, как ей хотелось, чтобы совершилось чудо. Именно теперь, когда все непрочно. Назло всему — спасти его, вырвать из глупой этой и бессмысленной погони! Пусть лучше у нее все сгинет… (А что это — все? Разве есть что-нибудь?)
— Проживем, стало быть, да, Асёныш?
— Конечно! Они кичатся все, пустые какие-то. Помнишь Ялту?
— Когда это было?
— Года четыре назад…
— Не четыре, а десять.
— Ну, десять. Они же не стали лучше.
— Я, я стал выше, вот что.
(О эта Ялта, «многосемейные» походы к морю, какие-то люди, от которых ее Слава тогда зависел: «Ты почему нелюбезна с такими-то?» — «Они оба мне несимпатичны». — «А вон та чужая бабка симпатична?» — «Конечно! Она травами лечит, хочет мне секрет раскрыть». — «Ты чего-то, Ася, не понимаешь. Ведь вроде бы неглупый человек!» — «Но я же тебе не порчу?» — «А должна бы помогать. Вон смотри, как Таня Пенкина». — «А мне казалось, тебе тоже неловко за нее, как она подлещивается… Это ради мужа?» — «Ну тебя!» А сам город был хорош. И каменные улочки сбегали к морю.)
— Так ты не уловила перемен? — говорил он теперь. — Не поняла, насколько я стал сильнее?
— Не знаю, Слава, — уже безнадежно отозвалась она.
— Сильнее намного. А радости нет. Потому что еще не с а м ы й. Но буду. Уж я им тогда! У, гады, гады! — Глаза его помокрели. Видно, тяжело далось ему то, с чем сегодня поздравляли.
Ася примолкла. Да и что скажешь? Ведь и правда — вся жизнь этому отдана. Разве перетянуть ей теперь? Да еще — за один разговор. Пусть его! Сам искал. Чего же плакать? По-пьяному плачет. Хочет, чтоб утешили. Не настоящего хочет, не так чтобы плюнуть на все и — сначала! Жизнь сначала! Он утешения просит и, значит, вранья. Какая правда? Да он дыхнет ею и отравится.
И Ася, пряча глаза, несет ему то, чего он ждет. Но ведь роботу не дана особая-то проницательность.
— Конечно, Слава, ты теперь в первые номера вышел, — помнишь, Главный сказал.
— Он… я уж говорил, кто он. А вот ты, ты сама скажи.
Ася задумалась: стало быть, надо так соврать, чтобы не соврать. И она, уже зная эти запросы, сделала первый ход:
— Но ведь ты работаешь хорошо. Верно? А если не веришь в то, что делаешь, если что-нибудь не нравится, ни за что не выйдет.
— Ты так полагаешь?
— У меня, например, всегда так. Я что-нибудь хочу сказать, чего не думаю… — Ася смешалась, спуталась, потому что именно это сейчас и делала.
Но он — про другое:
— Вот, вот, я и говорю: у тебя мотор сзади. Хребтом мыслишь. А я — как все. Как многие. Я вру, и хмелею от вранья, и знаю, что вру, но уже верю в слова, а слова цепляются, ведут за собой другие… Да тебе не понять этого! Я тебе поясню. Вот такая, к примеру, история. Была у нас в журнале буфетчица. Попросишь яичницу — и тут же изжарит, захочешь сырники — вот они и сахарком посыпаны. Огурчики из подсобного хозяйства, икра — понемножку, а всем даст. Едем куда на воскресенье — соберет по рублику и — полную корзину еды, на всех. Цветы на столах, салфеточки. Ну, в общем, чересчур хорошо. Прислали проверить, что-то там с отчетностью не сошлось, прогнали. Поставили другую. Тут уж все в ажуре. Касса-машинка работает, меню, расценки. Выбьешь за огурцы — тебе на ту же сумму макарон (все по отчету сходится, а огурчики-то по дорогой цене сбудет на сторону!) Хочешь икры — тебе на эти деньги хлебушка, да много! (И опять же сошлось). Мясо не пожарит, а нам же сырое по ресторанной цене продаст. И не всем, а по выбору, да еще потребует тайны и благодарности: «Спасибо, Раечка, вот выручила!» Ну и так дальше. Одна отчетность стала. И никак не стронешь этого дела, потому что кому надо, она и огурчиков, и икорочки этой оставит. Другие перебьются, а эти «кому надо» — они и защитят. Висит меню, расценки, а все уж знают, что ничего этого нет, а на эту же цену что-то другое — салфетки бумажные, ложки новые, ну что там еще? Но отчетность — она не страдает. Никакого обмана, но и съесть не съешь. И очередей нет — опять же удобно.
— Не поняла я, Слава. Мы совсем про другое говорили.
Он слышал ее опавший голос и досадовал. Ничего ей, ничего не интересно! Живет как трава!
— Ну ладно. Выпил я лишнее, ты иди себе, завтра уберешь. А я — спать. Жаль, собаку не привез. Она бы мне хвостом повиляла. Не осудила бы, да. Тоже ничего бы не поняла, а вот морду бы мне облизала.
Ася пожала плечами, вышла. «Да я ж за это время забыла, что ты не только ро́бот… «По душе». …А где твоя душа, та, которая ко мне повернута? Разве так встречаются близкие? Разве — о том?»
И оборвала себя: как жить вместе, если так думать? Ведь сама предложила ему: «Уйди оттуда. Проживем!»
И зажала голову руками: все так, все так, я уже привыкла. Он ведь любит меня! И вдруг: любит? С чего взяла? Погляди прямо-то! Из чего видна она, любовь?
И теперь, после встречи с ним, вдруг опять навалилась тяжесть, от которой хочется мычать («девочка у нас глухоне́мая!»). И Ася поскорей отогнала это безнадежное. И тогда по свободной полосе, светлой дорожкой памяти снова и снова, как на многажды прокручиваемой киноленте, — пошел человек в темных очках, в смешном маленьком халатике, накинутом на широкие плечи. И вдруг рывком остановился, сдернул очки, и Ася увидела его открытые миру и ей глаза, в которых так легко можно было читать. И она прочитала радость. Смущение и радость.
— Ася! — И другим голосом: — У вас тут мой брат.
ЧАСТЬ III
ГЛАВА VIIIВ ПОИСКАХ ПРИСТАНИЩА
Человеку нужен дом. Выстроенный в сердце дом, где ты спокоен и крепок. Нужно иметь за что зацепиться, чтобы никто не оторвал тебя от твоего «я»!
О чем тут речь? Ч т о это? Может быть, приверженность какому-нибудь делу (не просто работе, а — Делу); или любовь; поиск истины; может, прирощенность к родной земле, к истокам, что ли. Кому — что. В разном ищем мы эту крепость (вот и говорят — метания) и находим не сразу. Иногда лишь в зрелые годы. А порой и…
Пути же такие разные. Кажется, вот этот! Но пошел и — заплутал, сбился. А то — крохотный толчок, неясное волнение от чего-то, мимо чего привычно было проходить. (Картина давно известного тебе художника; поляна среди леса; лицо в толпе; случайно оброненное слово, как подсказка…)
А вот еще — жил человек до тридцати лет: и в деревне жил, и в городе — безалаберно, бедолажно, томился. А потом — случай свел! — увидел море. И — точно воскрес, и связал с ним судьбу, и оказался счастливым.
Алина уезжала за город. Складывала чемоданы — брала лишь белье, книги да немного продуктов, чтоб сразу не заниматься покупками. Она гордилась своей нетребовательностью к быту.
— Человеку надо немного, друзья мои. Особенно старому.
Но она, разумеется, была здоровый старый человек, иначе ей требовалось бы больше.
Увозил ее обычно Владислав Николаевич на своей машине, делал это не без радости (не очень-то любил старуху), а она принимала жертву с трудом, старалась сбежать незаметно. До поезда — такси, от станции — кто-нибудь из знакомых, — всегда, между прочим, находились.
— Ася, давай-ка мне Сашкины вещи, — кричит из своей комнаты Алина.
Полудетские платьишки, кеды, высокие ботики давно уже уложены Рыжиком в рюкзак: девочка знает, что за бабкой не уследишь, — возьмет и умахнет неожиданно, — надо быть наготове. Ася волочит рюкзак, Алина наскоро сует туда какой-то сверток, — чтобы место не пустовало.
— Когда едешь? — спрашивает Ася.
— Поглядим.
Алина вытаскивает из пачки сигарету, цепкими пальцами хватается за спички.
— Сашенцию не подождешь? Ей всего два экзамена осталось.
— Не знаю, не знаю. Надоели вы мне все.
Алина сладко вдыхает дым, руки ее неподвижно лежат на столе. Голубая струйка тянется от сигареты вверх и чуть вкось. Солнечный высвет смягчает и утепляет строгую старушечью комнату с книгами и портретом мужа в широкой круглой раме. Минута тишины; светлое, подробное кружение пылинок; покой, накрывший их обеих прозрачными невидимыми крыльями. Позванивает, пробегая, время. Бежит как вода — минуту, столетие, вечность.
Потом все разымается: прячется за дом последний солнечный луч; врываются крики и рев машин с улицы; гаснет сигарета.
— Ну, мне пора, — опирается костлявой рукой о стол бабка Алина.
— Сейчас поедешь?
— Что за ерунда! Вечер ведь. Уходить пора. Я к Дуне собираюсь. (Дуня — это ее подружка, давнее и теперь уже навсегдашнее приобретение.)
Ася тоже поднимается, бежит в кухню стряпать. Ей легко и светло. Ей даже весело. Потому что, как в детской игрушке калейдоскопе, все стекляшечки легли по своим местам и собрались в многоцветный гармоничный рисунок. Они сначала стучали, перестраивались, то мозаика их была резка, то плохо сочетались цвета, а то и полный хаос. А теперь вот… Она носила эти цвета где-то под сердцем, двигалась медленней, слушая их шевеленье. Может, ничего еще и не родится. Но уже есть нечто, какой-то хрупкий, но и жизнеспособный зародыш. И есть кому рассказать о себе; впервые захотелось этого — чтобы о себе.