Дай мне выпить такой отравы,
Чтобы сделалась я немой.
И мою бесславную славу
Осиянным забвеньем смой.
А до этого еще — вечер, е г о вечер, сослуживший службу Скрипке (но Вадим и теперь не понимал этого). Висели на стенах картины, написанные им в тишине и в тайне; был открыт рояль и для страховки стояли ноты, раскрытые на самом трудном для него месте. А гости, старые отцовы и мамины друзья, шумно входили, смолкали возле картин, не зная, что сказать, лепетали невнятно.
Он тогда уже ощутил свое поражение. И не было охоты настаивать на себе (вот, мол, картины не одобрили, ну ладно, вы не доросли, а я вам — Листа, а я вам — стихи!). Но и разрушить, смять затеянное мамой и Скрипкой тоже не решился. Сел за рояль, проиграл несколько тактов и — нет, не сбился, просто не уловил в наступившей тишине напряженности, слияния с тем, что хотел донести. Остановился, с горящими щеками поднялся, бедный невольник чужого тщеславия, и улыбнулся ласково:
— Ну, и так далее. Вы сами отлично знаете все, что там есть — и мефистофельское начало, и тема любви…
Ах, какой не прозвучавший вздох облегчения шевельнул ему волосы на висках. Как непринужденно и весело проследовали они мимо его картин, больше не взглянув на них, — к столу. И как хорош был аппетит, и подъемно-веселы шутки, и красен, прозрачен, хмелен напиток!
Пьяной горечью Фалерна
Чашу мне наполни, мальчик!
А угловатый девятиклассник быстро сбрасывал в своей комнате первый в жизни, к этому дню сшитый костюм, облачался в старые свои одежки, чтобы неслышно ускользнуть из дома и прошататься по улицам, пока не уйдут гости.
— Я тогда дал себе слово: никогда, н и к о г д а не буду заниматься искусством. Потому что мне оно дорого. А я не так артистичен, чтобы, приняв его в себя, отдать потом людям, обогатив собою. Может, не так глубок…
Ася кивнула понимающе.
День был как целая жизнь. (При отсутствии видимого конца.) Это редкое ведь ощущение сиюминутного счастья. Замечали? Счастье обычно либо вспоминают с тоской, либо ждут, а чтобы чувствовать, что вот оно, здесь, с тобой, — это не часто. Счастьем было все: трава, укрывавшая их с головой, писк комаров, близость восхищенных тобою глаз, медово пропевшая пчела, щедрость света, тепла и еще — полетность, зыбкость, ненужность тверди под ногами.
— Я видел здесь зайца.
— В детстве?
— Нет, раньше еще. Лет сто тому назад. Шел на охоту с собакой… Во-от такие сапоги с отворотами. И лучшая собака из псарни. Как она просила, требовала: «Пусти! Пусти, я сама схвачу его, если ты такой разиня!»
— Так и говорила?
— Да, и так. И по-другому: «Хозяин мой, мое божество, доверь мне этого ненавистного!» А ветер дул с заячьей стороны, и красавец этот не чуял и не видел нас, спрятавшихся за деревом… У него были какие-то пушистые светлые уши…
— Все выдумки!
— Нет, я помню. Я здесь все помню. Не спорь! А ты видела дрозда?
— Конечно.
— Чего ты? Все бы тебе смеяться! Я, например, вижу гнездо. Сейчас.
— Где? Где?
Они видели гнездо дрозда, не спугнув птицу. Они слышали деревья. Они были друг для друга и — для всего притихшего мира.
Потом свет на еловых лапах стал оранжевым и неярким. Они вышли на лесную дорогу, заросшую травой. Ася вдруг узнала, Да, да, ну конечно же: здесь впервые мчал ее красный «Москвичок». Этот проселок долго отдавался в ней болью. А теперь — ничего. Неужели и эти места повернутся к ней своим первоначальным смыслом?
— Тут правее должно быть шоссе, — сказала Ася.
— Да. И рядом — Козыриха. Слыхала про такую?
— Нет.
— Ну и не надо. В твоей жизни и так полно ее, насколько я понимаю.
Ася поверила на слово: уж очень название было выразительно!
Вадим шел рядом, не касаясь ее, но подравнивая крупный шаг к быстреньким шажкам и глядя сверху вниз на темноволосую макушку, где каждый волосок не чужой. Почему так? Почему это случилось — едва глянул, и все ее отозвалось в нем?
Издалека послышались голоса. Вадим и Ася, не сговариваясь, отошли к другой стороне дороги, спрятались за ствол большой ели, разбитой молнией.
По тропинке, вливавшейся в проселок, из лесной темноты, уже хоронившейся среди корявых веток, выходили две женщины: одна грузноватая, тяжело припадавшая на каждую ногу, другая…
— Если бы ты не была рядом, — прошептал Вадим и схватил Асю за руку, — я бы подумал, что это ты. Не могу привыкнуть к этому сходству.
— Я тоже подумала, что это я. Даже похолодела вся!
Женщина была той же быстрой повадки, худая, узкоглазая… нет, нет, теперь стало видно, что у нее много светлее волосы, и лицо старше, да и походка другая все же — утомленная, энергичная напоказ.
Вадим глянул на Асю: узнала?
И Ася на него: конечно!
— Ну возвращайся, Алена, поздно уже, — сказала женщина.
— Помнишь, как выйти-то?
— Конечно. Спасибо тебе.
Они расцеловались.
— И я тебе благодарствую. Я уж думала, после первого-то разу не приедешь. Не забывай нас.
— Спасибо, спасибо вам всем.
И она прошла мимо притаившихся двоих — странной тенью, непонятно как и зачем в их мир занесенной. Но может, был в этом смысл, как бывает он в совпадениях, которые так часты и которые мы принимаем за случайность.
Ася отперла дверь своим ключом, поставила сумку в коридорчике, под зеркало, а о н не вышел. Может, работает? Приоткрыла дверь его комнаты:
— Привет!
Он не ответил. И взгляд — как молния. Гром может и отстать.
— Добрый вечер, а я вот все купила, только за колбасой не стала, очень большая очередь. Не ужинали, пошли ужинать! — И сама услышала в своем голосе этакое виляние хвостом.
Человек с темным тяжелым лицом не поднял век.
Что он там — «не поднимая век»? Какой глагол будет на месте? Слушает? Может, вернее сказать — молча злится? Наливается яростью? А может, просто не то чтобы дремлет, но находится в состоянии покоя. Впрочем, нет. Это — нет. Ведь был же взгляд-молния. Почему?
И снова, будто мимо ситуации, скороговорка (виляние хвостом):
— Ну я пойду приготовлю, приходи, там Сашка, наверное, ждет…
— Постой, Ася. — Веки наконец подняты. О, ясная голубизна и доброжелательность этих глаз! Не доверяйся, Ася, не доверяйся этой многолетней выучке, этому осторожному умению человека среди людей. Где твое чутье, где ум? Чего ты обрадовалась?
Скороговорка заменяется открытой ласковостью острой мордочки:
— Чего, чего ты, Слава?
Он затягивает паузу.
Его комната. Огромный, светлого дерева стол, желтая пустыня — ни арыка, ни оазиса. Лампа под белым никелированным абажуром, деловая такая; пишущая машинка; бумага. Бумага — с напечатанным текстом, с рукописным текстом и — чистая. Все разделено по стопкам, всему свое место. Лампа зажжена одна (чтоб сосредоточиться), вокруг темно, и тьма эта враждебна. Тут нет уюта, хотя полно мягкой мебели (тахта, два кресла, ковер), но разве душу комнаты составляют вещи?
Ася стоит в дверях, слушает тишину. Наконец он — сочувственно:
— Работаешь много, Ася, вид усталый.
— А, ничего.
Он как бы между строк:
— Ты что сегодня — и на вечернее дежурство оставалась?
— Да.
Зачем врать? Ну что бы он сделал, если бы сказала правду? А теперь вот начинается что-то вроде допроса. Унизительно. Терпи. Сама виновата.
— Кто-то заболел из девочек? Марина?
— Ну, какая разница.
— Неужели Марина?
— Нет, нет, не волнуйся. Красотка на месте. Тоня заболела.
— А… И ты — за нее, значит?
— Ну да! Она позвонила к концу смены. Вот и пришлось.
— Ясно, ясно. И тебе искренне кажется, что так — хорошо?
Аська вздрогнула. Бусинки глаз метнулись в один, в другой угол. Вспомнился когда-то облюбованный забор с проломом.
— А… что?..
— Тебе звонил твой врач, Дмитрий Иваныч. Хотел, чтобы ты подежурила, кому-то там плохо.
— Кому?
— Мы не об этом, Ася.
— Погоди, я позвоню.
Руки ее трясутся, она набирает номер. Ну конечно, так она и знала. Олегу Клавдиевичу стало хуже.
— Мне приехать?
Дима вдалеке улыбается в трубку:
— Уж я понял, как там у тебя дома. Строгонько, брат.
— Ну так что?
— Да ничего. Переводим его в терапию. Они и окружат вниманием. Нет, я серьезно, Ася. Договорились уже. И о палате и о дежурстве. А ты там держись, гулена!
Почему она так ясно понимала, что крепкий этот и взвинченный рыжеглазый человек на самом деле беззащитен перед болезнью?! Плохие нервы? Но это не довод. Проживала в нем какая-то неудачливость (это, конечно, довод!).
Ася кладет давно уже издающую частые гудки трубку. Муж глядит на нее в упор.
— Так что же случилось? И зачем ты наврала мне?
— Знаешь, Слава, потом, — вдруг успокаивается она. — Это целый разговор.
— Что значит «потом»?
— После ужина. Все голодные, я — тоже. Приходи.
И быстро отправляется на кухню.
Трапеза в полном молчании. Сашка тоже молчит — отлично слышит все нюансы их отношений.
На Асю же находит знакомая лихая смелость. Она вовсе и не думает о том, ч т о скажет. У нее есть сегодняшний целый день, от него — тепло и свет. И есть тревога: Олег, больница.
Коршунов чувствует перемену. Выжидает. После ужина ему неможется.
— Ася! — через некоторое время звучит из его комнаты тяжелый (нет, даже грузный) голос.
— Что тебе, Слава?
— Водички принеси. — И вглядывается. — Что с тобой?
— А что?
— Что-то похорошела. Преобразилась прямо.
— Не знаю.
— Расцвела! Ведь не за меня же рада, что у меня голова раскалывается?
— Нет, конечно.
— Есть повод? Скажи честно. Можешь честно?
— Наверное, есть. Хочешь знать?
Он не хочет: услышал веселую угрозу в ее голосе. А ведь спроси он — Ася бы и не знала, к а к сказать то, что хотела. А хотела, готова была, это верно. Это он точно уловил.