й.
— Так вот, гляжу на вас и думаю: неужели вы из тех, кого можно обижать безнаказанно?
И сам почувствовал: перешел грань. Заигрался. Ведь явился по делу. От журнала. К ученому. Ученый возьмет и пожалуется. А сейчас укажет на дверь. Сорвет очки и по столу кулаком: «Вон!»
Но лицо собеседника выразило участие. (Нечистая совесть? Или просто размазня?)
— Вам, кажется, не вполне ясно было название первой публикации. — И не дожидаясь ответа: — Дело в том, что работа давняя. А тогдашняя классическая генетика склонна была рассматривать животную клетку как одноклеточный организм. Это, конечно, сделало свое полезное дело, некоторые клетки удается эксплантировать из живого организма и заставить их расти in vitro, ну… в искусственной среде. Но они как бы «помнят», что были когда-то частью целого. И взаимодействуют даже в культуре… то есть в растворе. В живом же организме, in vivo, в своей естественной жизни, они всегда несколько иные… Простите, вам, кажется, это неинтересно?
И Коршунов, сбитый с толку этой не нашедшей объяснения мягкостью, так похожей на слабость, снова вступил в зону игры.
— А как ведут себя в а ш и живые клетки в этой борьбе за жизнь?
Теперь лицо человека приняло высокомерное выражение. (Неужели она с ним целуется! Гадство, гадство какое! У него веснушки на губах!)
— Вы хотите, не задевая главной темы, приведшей вас сюда, вызвать меня на откровенность… — Голос прозвучал приглушенно, в нем была насильственная терпеливость. — Я допускаю такую возможность, но… Но у нас нет общего языка. Понимаете?
— Нет, не понимаю! — возразил Коршунов с напором. Так еще никто не смел с ним. (Ишь ты! Обидеть захотел! Другой он человек, видите ли!) — Вы считаете, я не в силах понять вас?
— Так же, как и я вас, — отозвался тот еще более смягченно.
— Чего бы так, позвольте узнать?
Человек помолчал. Видно, не находил ответа.
— Ну так что же?
— Да… Как бы вам сказать… — замямлил тот. (Ух, так и врезал бы по очкам! Что тут может нравиться?!) — Видите ли, дело в том, к а к глядишь на мир. (Ну еще бы! Черные очки можно возвести в позицию.)
— По-разному, значит, глядим?
— Разумеется. Вы напрасно сердитесь. В моих словах нет обидного. Дело в том, кому что важнее. Вы сказали про обиду… Так э т о мне не обидно.
— Что «это»?
— То, о чем говорили в ы.
— Как же не обидно? К вашей работе примазывается еще несколько человек…
— Уж не знаю как. Но это — пустое. Понимаете? Пустое. Сама работа важней.
— Ах, вы, стало быть, выше суеты?!
И тут раздался нетерпеливый стук в стену.
— Сейчас, сейчас! — затормошился этот великий философ. (Тоже боится кого-то. Интересно — кого?)
А колотили по стене, похоже, палкой, и, наконец, стук перешел в крик:
— Вадим, Вадим, Вадим! — Бесцветный женский голос говорил об измученности, о надоевшей болезни. — Вадим, Вадим!
— Простите! — сказал хозяин и скрылся за дверью.
А Коршунов сидел в старом кресле, слушал, соображал. Да, такая жена — не приведи господь. Побежишь к чужой — понять можно.
За стеной почти внятно, как бы рассчитанные на посторонние уши, звучали слова упрека:
— Ты всегда… — И что-то, кажется, по-французски. (Ах ты, скажите на милость!) — Да, да… глупца. В колпаке с бубенчиками.
— Мы поговорим позже, — просил этот человек. — У нас еще будет время…
— И вечно, вечно так! — Женщина, кажется, заплакала: — Всегда принижать себя! Чтоб любой (и снова по-французски)…
«А мне такая попалась бы? — подумал Коршунов. И лихо тряхнул головой. — Ну да! Черта с два! Я бы ее быстро к ногтю!»
Он поднялся навстречу тому, которому только что снисходительно посочувствовал. Нет, ерунда. Не может Ася — такого…
— Я засиделся. Простите. Надо, как говорится, и честь знать.
Его не стали задерживать.
Коршунов понимал, что научного в их беседе было до смешного мало, и потому могло показаться, будто его обвели вокруг пальца. Но ведь ему ничего и не было нужно. А поглядеть — поглядел. Кое-что увидел. Провел свою игру. Победил? Возможно. Радости, однако, не было. Диссонансом звучала одна нотка: этот человек навязал ее, — нотка серьезности, вот что. Зачем-то. Неприятно.
Вышли в коридор. Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта. Красивая, немолодая уже, но он бы сказал — породистая женщина сидела у стола в кресле-каталке и, сузив глаза, внимательно глядела на Коршунова. Он невольно поклонился. Женщина не ответила.
Посещение не все разъяснило. Может, даже усилило тревогу. Сильный человек решил повернуть рычаг. Теперь, бросая дела, он встречал с работы свою медсестричку. А когда не мог, говорил, что встретит, — не оставлял ей заранее освобожденного времени. И в эти вечера звонил с работы — пришла ли? Оказывалось, что пришла.
— Прости, Асёныш, в последнюю минуту принесли материал.
— Ничего, я ведь не боюсь ходить.
— Ну вот и хорошо. Я через часок буду.
А сам знал, что вернется не скоро: но пусть ждет, не убегает. «Мой дом будет моим домом, — убеждал он себя в своей силе. — И никакого вранья!»
Он перекрыл собою все пути. Если даже началось что-то, должно перегореть, как перегорает молоко в груди матери, когда некого кормить. Нужно, чтобы все шло, будто ничего не случилось.
— Ну, что в больнице?
— Обычно.
— А как тот человек… Помнишь, ты волновалась? — Он нарочно не назвал фамилии — зачем раньше времени?
— Сегодня не узнавала. Сейчас позвоню в терапию.
— Стоп, стоп. «Сейчас» накорми нас с Александрой.
— Хорошо.
Ася поймала удивленный Сашкин взгляд. Дело, вероятно, не столько в ее сдержанности, сколько в мягкости отца.
Владислав Николаевич тоже этот взгляд перехватил, насупился.
Пожалуй, пора раскрыть карты.
Следующий день — его творческий день — был посвящен этому.
Сашка с изрядным опозданием убежала в школу (занятия подходили к концу), он поработал, но не слишком успешно — голова была занята предстоящим разговором. И вот наступила та самая минута.
— Ася! — позвал он. — Зайди ко мне.
Она, как всегда крадучись, переступила порог кабинета. Странная манера двигаться. Сейчас жена не вызывала в нем нежности, не умиляла сходством с невзрослым зверушкой.
— Что ты? — настороженно спросила она.
И Коршунов ответил коротко:
— Я был у н е г о.
Ася не переспросила «у кого». Значит, все же он был о н. И это меняло дело. Игра принимала серьезный оборот. Покачнулся и поплыл привычный мир, — вернее, обломки его, то, на что хотел опереться.
Ася же, не сразу придя в себя от известия, боролась теперь с разноречивыми чувствами: радостью от развязки и жалостью к мужу. Оба чувства были сильны и остры. Она видела, как за последние дни потемнело и осунулось его лицо, понимала, что означают черные круги, набрякшие под глазами… Да у него болит сердце — нет, не так, как поется: «Болит сердце не от боли — от проклятой от любови», а всерьез. Она забыла думать о его лекарствах. А он, видно, не пьет их.
Глаза эти, обведенные кругами, теперь сумрачно и тоскливо глядели на нее.
— Ася!
Она поняла по голосу: он взывал к ее чувству. Да, но он ведь не любит. Давно не любит ее. Привык. Удобная дурочка, хозяйка в доме, мать их дочки… Он предъявляет права, вот и все. Почуял непорядок и устраняет его. «А чем, собственно, я удобна? Что не лезу в его жизнь? А есть ли она у него, отдельная? Может, чутье и обманывает, может, мне только хочется этого — чтоб была. Пожилой человек с больным сердцем. Какая, в общем, банальная история! Сестричка Марина сказала бы: «Вышла по расчету, а теперь стар для нее…». Бедный, бедный мой Серый Волк из сказки: я даже про Серого Волка давно не повторяла…»
— Ну что с тобой, Асенька! — проговорил он мягко. Такого тона у него давно не было. Был веселый, был властный, горячий, наконец, раскаленный страстью (теперь, правда, редко), но мягкого — нет, не припомнить. — Асёныш, милый!
Ах, вот когда разговаривал так: в самом начале, когда носил на руках и кормил из ложечки. Но тогда была нежность. Теперь что-то другое.
— Ты глянь на меня, девочка, добрым оком. Ведь ты добра. Подумай, что ты делаешь, на что замахнулась!
Лицо его сморщилось, он отвернулся.
— Слава, что ты!
Она кинулась к нему, он спрятал мокрое лицо в ее волосах.
— Да, да… — повторяла она, и все в ней болело от жалости. Какой он Серый Волк? Только, может, на карнавале, на этом газетном, бумажном карнавале, где каждый по нескольку раз примеряет маску, чтобы потом уже не снимать ее, никогда не вылезать из роли — разве что силой отнимут или дадут другую, покрупней. Бедный мой Маскарадный Волк, мечтающий о власти!
Ася гладила его полуседые волосы, и что-то похожее на эти мысли, не обретшие, правда, слов, растапливало в ней былое чувство — ту его часть, которая была сродни материнской.
— Ах, Слава!
— Ну что «ах»? — вдруг оторвался он от нее. — Ты ведь жалеешь меня. Верно?
Ася в смущении повела плечами.
— Я не знаю, как сказать.
— Так и скажи: тебя я жалею, а этого растяпу в черных очках…
Ася закрыла ему рот ладонью:
— Я не хочу так. Не хочу этого разговора.
— А чего ты хочешь?
Он не поцеловал ее ладонь, и, стало быть, нечто у них за эти полминуты изменилось. Ася и прежде не поспевала за сменами его настроений. И теперь вот — тоже.
— Видишь ли, дорогая моя, — он отстранил ее, держа за плечи, холодно ввинчивал в ее глаза узкие свои зрачки. И это было дурным знаком, предвестником гнева. — Ты мало способна думать. Но иногда ведь приходится. А?
— Конечно.
— Так что же ты думала, я буду молить тебя о прощении? Да за что? Что ты изменяешь мне? Что забыла о доме, о Сашке… Даже твоя Алина глядит сердито. И между прочим, не на меня. А мне стыдно перед ней, перед собой, перед людьми, которые все понимают.
Ася ведь знала, всегда знала, что свою даже секундную слабость он не прощает ни себе, ни свидетелям, знала, а поддалась. Как всегда.